
Бессмертие человеческой души и его философское доказательство у Платона
Механицизм и органицизм: от классического к постклассическому пониманию природы и общества
Сократовское определение мужества
Раздел 2. STUDIA STRUCTURALISTICA
Современный террористический акт как текст спектакля (опыт семиотики террора)
Философия А. Ф. Лосева и марксизм
Философское открытие Маркса. Апология марксизма, сочиненная идеалистом
Философия и ее основной вопрос. Критика вульгарной критики марксизма
Советская идеология. Опыт методологического марксизма
Критика религии у Карла Маркса
Раздел 4. STUDIA TRADICIONALISTICA
Эскалибур и собственность. Критика частной собственности с точки зрения традиционализма
Этот сборник включает в себя философские и
«Что было, то и будет и что делалось, то и будет делаться,
и нет ничего нового под солнцем.
Бывает нечто, о чем говорят : смотри, вот это новое!
Но это было уже в веках, бывших прежде нас»
Книга Экклесиаста или Проповедника 1: 910
«Возможно, вся европейская философия лишь набор комментариев к Платону»
А. Уайтхед
Как известно, великий Кант сам сравнивал себя с Коперником: подобно тому как великий польский астроном отбросил гипотезу неподвижности земли и признал землю кружащейся вокруг Солнца, подобно этому и Кант отбрасывает догматическую философию, которая отводит человеку роль пассивного созерцателя «объективного» и независимого от нас мира, и выступает за активность субъекта познания1. Кант особо настаивал на том, что это переворот в философии, сравнимый с тем, что произвели в естествознании, например, Галилей и Ньютон2. Он надеялся на то, что в результате применения трансцендентального метода философия или же метафизика, представляющая собой пока, по его мнению, не более чем неосновательную болтовню о возвышенных предметах, превратится в науку на манер физики или математики. Кант не скупился ни на филиппики в адрес старой метафизики, называя ее былой царицей наук, не вполне заслуживающей этого звания и теперь превратившейся в отвергнутую всеми Гекубу3 , ни на похвалы в адрес новой метафизики, которая призвана «достигнуть того, чего не могли осуществить многие века: именно доставить полное удовлетворение человеческому разуму в вопросах, всегда возбуждавших жажду знания, но до сих пор занимавших его безуспешно»4.
Мы не намерены здесь обсуждать оправданность этих надежд (хотя по прошествию более двух столетий после создания кантовской Критики пафос этих слов из нее воспринимается уже без того горячего энтузиазма, который обнаруживали современники Канта). Нас интересует другое был ли этот переворот революцией в подлинном и абсолютном смысле, или, как это часто бывает, новое и здесь лишь хорошо забытое старое? Сам Кант в этом вопросе был непреклонен и отказывался признавать, что у него могли быть
Но, думаем, было бы уместным спросить: неужели, действительно, никто из философов до Канта так и не усомнился в догме обыденного практического материализма, который не идет дальше видимого нами мира, не задумался о наличие у человека знаний, имеющихся до опыта, не догадывался об активной роли человека в познании? В наше время, когда подвергаются переоценки многие ценности модернистской эпохи, позволительно усомниться и в этой вере в то, что древние были настолько «непросвещенны» и «невежественны», что не могли даже поставить, пускай и на свой лад, проблемы, волнующие новоевропейские умы. Если уж современные историки и методологи науки отказались от высокомерного и уничижительного высмеивания античной,
Со времен Канта наука значительно продвинулась в деле реконструкции подлинного облика учений античных мыслителей и очищения их от позднейших средневековых и возрожденческих интерпретаций. В ходе этого многими исследователями антиковедами высказывалась мысль о том, что истоки трансцендентального метода и критики познающего разума, которые обычно возводят к Канту, можно найти уже у Сократа, Платона, Аристотеля и неоплатоников, хотя там они имеют, конечно, специфически античное мировоззренческое звучание, бесконечно далекое от антропоцентризма Возрождения и Нового времени7 . Не имея возможности в рамках одной работы охватить всю эту проблематику, сосредоточимся на предвосхищении основных идей кантовской гносеологии у Платона. Причем, мы считаем нужным оговориться, что в наши задачи не входит сравнительный анализ платонизма и кантианства и даже просто учений Платона и Канта8.
Начнем с того, что у Платона есть своеобразная и небезынтересная теория чувственного познания, которая обычно вообще либо мало принимается во внимание и либо прямо игнорируется большинством исследователей Платона9. Думаем, вызвано это тем, что в среде наших историков философии и философоведов вообще широко распространено мнение, что Платон не придавал познанию при помощи чувств никакого значения, поскольку был рационалистом. В действительности это очень большое преувеличение. Нельзя, конечно, спорить с тем, что Платон считал разум более сильным и важным орудием познания, нежели чувства (хотя и его определение как рационалиста несколько хромает, ведь по Платону и в области умственного познания первенство не за понятийным конструированием рассудка, а за умственной интуицией, в то время как рационалисты Нового времени отдавали предпочтение в большей степени рассудку), но вместе с тем это вовсе не означает, что Платон вовсе отвергал необходимость познания окружающего материального мира при помощи органов чувств.
Итак, обратимся к учению Платона о чувственном познании, тем более что, как мы скоро увидим, оно имеет множество мест, позволяющих проводить параллели с кантовским учением о вещах в себе и явлениях. Оно изложено в «Тимее», где наряду с сотворением космоса и всего в нем существующего обсуждается и устройство человека, и функции его органов. А. Ф. Лосев в своем комментарии к «Тимею» называет его платоновской теорией «вторичных качеств»10 . Действительно, по общему смыслу она совпадает с соответствующим учением о том, что наше чувственное познание не только отражает реальные свойства вещи, но и привносит в образ вещи нечто свое, специфично человеческое, в самой вещи не имеющееся. Рассмотрим это на примере платоновской теории зрения.
Согласно античному философу, человеческий глаз не только воспринимает природный, солнечный свет, но и сам излучает особый свет или огонь, по природе подобный солнечному. (Тим. 45b). Солнечный лучи, огибающие вне нас находящиеся предметы, и увлекающие частицы их материи, сталкиваются с этим огнем из глаз, который Платон именует «зрительным лучом», и таким образом возникают особого рода «тонкие тела», которые античная традиция называла «идолы» (образы). (Тим.
Точно также у Платона обстоит дело и с другими ощущениями, так, обоняя, мы чувствуем не сами запахи материальных элементов и состоящих из них вещей, а запах некоторого переходного состояния, «которое возникает, когда вода претворяется в воздух, либо, напротив, воздух в воду». (Тим. 66d). То же самое и со слухом по Платону, воздух давит через уши на мозг и кровь, и этот толчок доходит до самой души, вызванное же этим толчком движение, доходящее до печени и есть слышание (Тим. 67b), если оно быстрое звук высокий, если медленное звук низкий (Тим. 67с).
Таким образом, античный философ учил, что мир вовсе не таков, каким нам его представляют наши чувства. Мы, познавая мир при помощи чувств, активно вмешиваемся в него, создаем, сами того не замечая, иную, сугубо человеческую реальность, которую и затем познаем (хотя это познание и не является абсолютно достоверным). Окружающие нас вещи деревья, облака, солнце это вовсе не сам космос, сотворенный демиургом, а идолы, образы вещей.
Мы оставим в стороне обсуждение достоинств и недостатков этой платоновской гносеологии (можем при этом лишь заметить, что не настолько она и курьезна, если воспринимать ее не буквально, а в переносном смысле, как советовал это делать А. Ф. Лосев11). Укажем лучше на то, что ее основные положения, очевидно, заставляют нас признать, что Платона никак нельзя относить к слепым догматикам, отстаивающим пассивность человека в процессе познания и некритически воспринимающим опыт. Более того, в теории чувственного познания Платона наблюдаются, как мы отмечали, явные параллели с кантовской философией. Кант ведь также учил, что мир, который нас окружает, и который большинство людей считают совершенно объективной, внешней реальностью, на самом деле существует лишь для человека. Воспользуемся словами Канта из «Критики чистого разума»: «мы не можем судить о наглядных представлениях других мыслящих существ, подчинены ли они тем самым условиям, которые ограничивают наше наглядное представление…»12 и, чуть дальше: «те предметы, которые мы называем внешними суть только представления нашей чувственности … а истинный коррелят их, т.е. вещь в себе, этим путем вовсе не познается и не может быть познана…»13.
Перейдем теперь к критике одного лишь чувственного познания, которая также наличествует, как мы скоро увидим, и у Платона, и у Канта.
Платон, как явствует из его диалога «Теэтет», считал, что при помощи одних чувственных восприятий невозможно познать даже эти явленные нам предметы материального мира. В рамках своей критики сенсуализма Платон показывает, что сами по себе чувства субъективны, непостоянны и поэтому они слишком шаткое основание для знания. Ощущения различных живых существ, например, восприятие цвета у собаки и у человека различны (Теэт. 154). Иначе говоря, ощущения предполагают ощущающего, то есть субъекта, который отличен от других субъектов и поэтому если для него это представляется так, а не иначе, это вовсе не означает, что и с другими обстоит дело так же. Более, того, один и тот же человек может иметь противоположные ощущения в зависимости от своего состояния, скажем, вино здоровому кажется сладким, а больному горьким. Платон, таким образом, показывает, что последовательное проведение идей чистого сенсуализма ведет к софистике, то есть к отрицанию любого общезначимого знания, если единственный критерий знания ощущения, а они у разных субъектов не совпадают, то и никакой единой для всех истины нет.
Для того, чтобы достоверно познавать заключает Платон нужен еще и разум, подобно тому как для того чтобы читать буквы, нужно иметь не только зрение, но и знание грамоты (Теэт. 163 b). Но при этом познание не может опираться и на обыкновенные мнения, они не менее субъективны, чем ощущения, душу Платон уподобляет восковой дощечке, оттиск на которой наше мнение, но воск может быть мягче и тверже, большим слоем и маленьким и т.д. (Теэт. 191d).
Подведем итог: ни ощущение, восходящее к органам чувств, ни мнение, восходящее к индивидуальному рассудку, не может дать знание, ведь и ощущения, и мнения текучи, а знание само по себе неизменно и общезначимо. Но ведь именно об этом, хотя и в других выражениях, более сухо и систематично и без художественных подробностей и украшений говорит Кант. В «Пролегоменах» он вполне справедливо отмечает, что суждения, построенные на наших восприятиях, пусть даже и связанных между собой рассудком, субъективны, а познание, по предназначению своему, предполагает объективные и общезначимые суждения. Так, он пишет: «Комната теплая, сахар сладкий, полынь горькая (курсив Канта Р.В.) это суждения, имеющие лишь субъективную значимость. Я вовсе не требую, чтобы я сам, и всякий другой всегда считал это таким, каким я это считаю теперь; эти суждения выражают лишь отношение двух ощущений к одному и тому же субъекту, а именно ко мне, и именно в моем теперешнем состоянии восприятия, и поэтому они неприменимы к объекту; такие суждения я называю суждениями восприятия. Совершено иначе обстоит дело с суждениями опыта. Чему опыт учит меня при определенных обстоятельствах, тому он должен учить меня всегда, а также и всякого другого, и применимость этих суждений не ограничивается субъектом или данным состоянием его»14. Итак, по Канту тоже если бы мы опирались на одни чувства и ощущения, пусть и сопоставленные рассудком, мы бы не могли получить общезначимое знание, для такового продолжает Кант мы уже должны иметь доопытные принципы и категории. И тут, как мы покажем сейчас, Кант также не вполне оригинален.
Вопрос о доопытном знании содержит в себе еще больше материалов для сопоставления позиций Платона и Канта. Каким же образом, согласно Платону, мы познаем внешний, материальный мир, если ни чувства, ни мнения индивидуального рассудка не могут дать истинного, общезначимого знания, как он показал в диалоге «Теэтет»? Ответ можно найти в другом диалоге Платона «Федон», а именно в части, которую условно именуют «второй аргумент в пользу бессмертия души». Там Платон рассуждает примерно следующим образом: мы говорим, что два бревна или два камня равны между собой, но в этом утверждении ошибка, бревна не совпадают с истинным и абсолютным равенством и, более того, сильно уступают ему в совершенстве. Таким образом, бревна, которые кажутся нам равными, являют собой лишь подобие равенства. Но для того, чтобы узнать подобия, нужно изначально знать оригинал. Итак, для того, чтобы говорить: бревна равны или не равны, нужно еще до всякого восприятия иметь в душе идею абсолютного равенства (Фед. 73c 75). Приведем для наглядности формулировку самого Платона: «…стало быть мы непременно должны знать равное само по себе еще до того как впервые увидим равные предметы и уразумеем, что все они стремятся быть такими же, как равное само по себе, но полностью этого не достигают» (Фед. 75). Причем, это касается не только равенства, но и других категорий (Фед. 75d).
Далее, Платон рассуждает о том, что это знание мы могли получить лишь в прошлой жизни, до рождения в этом теле, и потому душа бессмертна, но в данном случае нас мало интересует этот мистический довесок к его вышеописанным, сугубо логическим рассуждениям. Важнее другое здесь, по сути, Платон, задолго до Канта, открывает феномен доопытного, априорного знания, хотя и дает ему другую, отличную от кантианской трактовку, что вполне естественно. Рассуждения Канта заметно перекликаются с рассмотренной логикой Платона, в «Пролегоменах» он берет лишь другой пример не с равенством, а с причинностью. Из того факта, что камень, лежавший на солнце, нагрелся, размышляет Кант, строго логически не следует еще, что камень нагрелся, потому что (курсив мой Р.В.) лежал на солнце. Даже если так происходит всякий раз, мы не можем утверждать, что между данными событиями есть необходимая связь, не впадая, скажем, в логическую ошибку, называемую «неполная индукция». Для подобного утверждения нужна категория причинности, которая, как мы видим, из самих чувственных восприятий не выводима. Но если бы ее не было, то пред нами была бы цепочка мало связанных между собой, случайных событий, а вовсе не природа с ее законами, доступными для естественнонаучного исследования, ведь познавать мы в состоянии вовсе не отдельно взятый в определенный момент времени конкретный камень, в котором слишком много иррационального, несовершенного и изменчивого, а камень как явление природы, подчиненное логически необходимому закону.15 Итак, по Канту, для того, чтобы получить общезначимое знание, а не шаткое мнение о нагревании камня в солнечный день, нужно, чтобы наше сознание до опыта располагало категорий причинности афинский мудрец вполне бы согласился с таким высказыванием, да еще бы, верно, пожурил кенигсбергского старца: сам, мол, признает и даже горячо отстаивает наличие в человеке идеального, вневременного, то есть вечного начала, и в то же время отрицает бессмертие души. Более того, перекличка ощущается даже в самих выражениях. Платон в «Федоне» пишет: «Если человек
Могут, правда, возразить на это, что Кант вводит понятие априорного знания как раз для того, чтобы объяснить наличие в опыте, то есть в окружающей нас природе строгих закономерностей, открывающихся научному познанию, а Платон, согласно общераспространенному мнению, напротив, признает чувственную реальность текучей и непознаваемой и всецело обращен к познанию сверхприродных идей. Это еще один стереотип относительно гносеологии Платона, столь глубоко укоренившийся в современном философском сообществе, что он вошел даже в учебники и, тем самым, воспроизводится из поколения в поколение. На самом деле Платон как поэт воспевал мир идеальный и может быть, даже несколько пренебрежительно отзывался о мире земном (как, например, в знаменитом символе пещеры), но Платон как философ и диалектик вовсе не отвергал значимости и познаваемости окружающего нас материального мира, он лишь подчеркивал, что при познании его нельзя забывать, что космос чувственный есть лишь отражение космоса идеального. Более того, именно Платон первым высказывает мысль о том, что в основе природных стихий лежат идеальные математические соотношения (в «Тимее» элементы вода, земля, воздух и огонь представлены как правильные геометрические фигуры). Тут следует заметить, что пионеры естествознания Возрождения и Нового времени, скажем, Галилео Галилей, критиковали логоцентризм аристотелианской натурфилософии и выступали за применение математических методов в физике, апеллируя именно к физике Платона. С другой стороны Иммануил Кант при всем его благоговении перед мощью ньютонианского естествознания, все же считает, что естествознание это изучает не мир как таковой, а наше, человеческое представление о нем, иначе говоря, что наука дает не абсолютную истину, а лишь истину относительную, с чем Платон, безусловно, охотно бы согласился.
Итак, Платон утверждает, что материальные вещи познаваемы, хотя это знание и не является абсолютно достоверным. Но, по Платону, прежде чем познать равную вещь, данную нам в опыте, нужно познать доопытную идею равенства. Согласно словам самого Канта, такую позицию следует назвать трансцендентальной, так во Введение «Критики чистого разума» сказано: «я называю трансцендентальным всякое знание, занимающееся не столько предметами, сколько нашей способностью познания предметов, поскольку оно должно быть возможным a priori. Система таких понятий должна называться трасцендентальной философией»17. Нам остается лишь согласиться с А. Ф. Лосевым, который отмечал, что трансцендентальный метод, большинством ученых воспринимаемый как нововведение Канта, на деле, был введен в философию еще Платоном и его учителем Сократом, хотя, естественно, у Платона этот метод имел совершенно иное приложение и применение в силу отличий мировоззрения античности и Нового времени. Вследствие этого Лосев дает наиболее общую трактовку трансцендентализма, которая позволяет выделить в нем две «линии» платоновскую и кантовскую. Лосев пишет: «Трансцендентальный метод, как мы его здесь понимаем… имеет своей основной целью изучить условия возможности мыслить любые данные эмпирических наблюдений. Чтобы мыслить
Итак, для того, чтобы познавать окружающие нас вещи, а не захлебываться в пучине субъективных ощущений и мнений, нужно, по Платону, вспомнить совершенные и неизменные, умопостигаемые
Сходство между платоновским Мировым Умом и кантовским чистым рассудком и разумом очевидно. Ведь чистый рассудок, по Канту, также есть «сознание вообще», которое вмещает в себя априорные
Однако, различий между платонической и кантианской картинами мира, пожалуй, больше, хотя бы вследствие того, что они были порождены в условиях разных исторических эпох и разных цивилизаций и питались разными культурными стилями. Самое главное, Кант в отличие от Платона отвергает интеллектуальную интуицию, признавая лишь чувственное созерцание24. Поэтому идеи у него и приобретают характер организующих опыт понятий, или же, если они берутся сами по себе, вне опыта вид неких регулятивных принципов, являющихся целью для чистого рассудка, но не в коей мере не реальными сущностями или предметами (трансцендентальные идеи разума)25. Выходит, с точки зрения платонизма, кантовский чистый рассудок есть не что иное как лишенный смысловой многогранности, глубины и самобытности платоновский Мировой Ум, вернее, сугубо логический каркас, скелет этого Ума, а трансцендентальные идеи разума есть не что иное как низведенные до призрачного статуса идеи в их самобытности и самотождественности. Лосев пишет об этом: «… какую невообразимую форму приняли у Канта все эти неоплатонические категории! Мы уже знаем, что Кант отрицает всякую интеллектуальную интуицию. Следовательно, его «ум» это отвлеченный рассудок, точнее, система категорий и основоположений чистого рассудка»26, и, далее, правда, анализируя соотношение Канта и Плотина: «… у Плотина это онтологическая ступень самого бытия, космическая или докосмическая потенция, у Канта трансцендентальный и совершено абстрактный принцип a priori; у Плотина Ум есть свет, луч, фигурность, картинность, смысловое изваяние, у Канта отвлеченная и абсолютно неинтуитивная заданность для того или иного оформления эмпирического опыта»27. Кант совершенно прав, замечая, что высказываясь об этих идеях мы сталкиваемся с антиномиями, но это повод не для их полного отрицания, а лишь для смены метода исследования логического, применимого при изучении законов природы, на диалектический, необходимого для философских штудий. Кант также совершенно прав, утверждая, что мы не должны эти идеи или категории мыслить совершенно трансцендентными и оторванными от опыта, то есть от материальной природы28; по сути, здесь Кант повторяет смысл аристотелевских аргументов против гипотезы обособленного существования идей (мы уже замечали выше, что вряд ли эти обвинения относятся к учению Платона в целом мы не говорим об отдельных диалогах и отдельных местах из них, где Платон слишком увлекается поэтическими славословиями идей и обличением материи ведь сам Платон в «Пармениде» не хуже Аристотеля критикует эту гипотезу).
Как же нам ответить на вопрос, поставленный в заглавии: совершил ли Кант коперниканский переворот в философии? После всего вышесказанного может показаться парадоксальным, что мы намерены дать здесь на него положительный ответ. Кант, вероятно, сам не подозревал насколько он прав, сравнивая себя с Коперником. Ведь Николай Коперник вовсе не претендовал на некий приоритет в утверждении гелиоцентризма, напротив, он считал, что лишь возрождает древнюю,
Итак, в отношении понимания соотношений субъекта и объекта, чувственного и рационального в процессе познания Кант, собственно, не открыл ничего принципиально нового, хотя, нельзя не отметить, что в полной мере с античным наследием Кант знаком не был и пришел к этим идеям вполне самостоятельно. Но это не значит вовсе, что Кант не создал ничего нового вообще, ведь у Платона не было никакой трансцендентальной философии в плане разработанного и систематического учения. В отличие от Канта Платон признавал наличие интеллектуальной интуиции, при помощи которой можно созерцать идеи и этому умосозерцанию Платон придавал гораздо большее значение, чем феноменам чувственного познания. Кроме того, такого уклона в субъективизм и антропологизм и даже антропоценнтризм у Платона не было и быть не могло, поскольку Платон был плоть от плоти порождением античной цивилизации, где человек воспринимался лишь как часть божественного организма космоса, пусть и вмещающая в себя космос в миниатюре. Для того, чтобы возник трансцендентализм кантианского типа, то есть трансцендентализм не онтологический и объективистский, а, напротив, антропологический и субъективистский, должна была возникнуть совершено иная цивилизация, где на первый план выдвигается человеческий субъект, его активность, его разумность. Это и была цивилизация частнособственническая, машинная, профанная, модернистская то есть новоевропейский капитализм, современником становления которого был Кант.
Наконец, нельзя забывать и о том состоянии европейской и особенно, немецкой философии, которое застал Кант. Плох тот историк философии, который рассматривает системы великих мыслителей в отрыве от контекста всей философии эпохи, ведь тогда становится совершенно непонятным, почему тот или иной философ упорно настаивал на некоторых тезисах своего учения, а другие тезисы, не менее, а может, и более важные, на наш взгляд, почти не упоминал. Так, Платон очень много говорит о самоценности и самотождественности идей, а что касается, их связи с вещами, он ограничивается тут лишь туманными замечаниями, что вещи причастны эйдосам. Это и понятно, Платон разрабатывает учение об идеях в полемике с
В заключение можно сказать, что как видно, один великий философ вовсе не повторяет другого, даже если их выводы в общих принципах вдруг совпадут. Просто разные мыслители говорят об одном и том же, но
17 июня 2003 года
Платон был одним из самых принципиальных и последовательных противников демократии. Причем его аргументы против этого вида государственного устройства не утеряли значимости и по прошествии более двух с половиной тысяч лет с тех пор, как они были высказаны. Так, крупнейший современный идеолог демократии Карл Поппер львиную долю своей знаменитой апологии западного либерализма посвящает столь же подробному, сколь и, по его собственным словам, враждебному разбору социального учения Платона (1). Одно это обстоятельство может послужить побудительным мотивом для подробного анализа платоновской критики демократии, контуры которого мы и попытаемся наметить в настоящей статье.
Наиболее показательные аргументы против демократии мы находим у Платона в 8 книге его «Государства». Вкратце они сводятся к тому, что при демократии граждане перестают почитать законы, как писаные, так и неписаные, повсюду распространены потребительство, крайнее отчуждение друг от друга, эгоизм; заканчивается же все это тем, что крайняя свобода оборачивается крайним рабством; произвол толпы переходит в произвол одного, демократия превращается в свою диалектическую противоположность тиранию (см. 8 книгу «Государства»). Причем, развивая эти мысли, Платон приводит очень меткие и язвительные описания тех или иных сторон демократического общества. Так, он пишет, например, что «граждан, послушных властям, там смешивают с грязью, как ничего не стоящих добровольных рабов, зато правителей, похожих на подвластных, и подвластных, похожих на правителей, там восхваляют и почитают» (2); что там «молодые начинают подражать взрослым и состязаться с ними в рассуждениях и в делах, а старшие, приспособляясь к молодым, и подражая им, то и дело острят и балагурят» (3). Любопытно также его ироничное восклицание: «А насколько здесь свободнее, чем в других местах участь животных, подвластных человеку …
Однако аргументы Платона не являются все же банальным, хотя и справедливым морализированием, как это может показаться на первый взгляд; напротив, они включают в себя как бы несколько слоев и связаны со всеми составляющими платоновской философии в целом: и с учением о душе, и с космологией и т.д. При этом, очевидно, фундаментальным является онтологический аспект.
Как известно, Платон следовал традиции, идущей от элейцев и пифагорейцев, и отстаивал ту точку зрения, что истинное бытие есть бытие неподвижное, а все движущееся, становящееся представляет собой уход от бытия к небытию. Отсюда, по большому счету, вытекает суть платоновской онтологии, выделяющей мир умопостигаемых нематериальных «идей» чистое, подлинное бытие; Мировую Душу связующее звено между идеальным и материальными мирами; физическую Вселенную мир подобий, «теней», находящихся между бытием и небытием; и «материю» чистое небытие. Отсюда же вытекает и социальное учение Платона, которое противопоставляет с одной стороны совершенное, наилучшее Государство воплощение вечной и неизменной трансцендентной Справедливости, подчиняющееся высшему космическому Закону; с другой стороны вырожденные виды государств тимократию (власть честолюбцев), олигархию (власть богачей), демократию (власть толпы), тиранию (власть преступника). Таким образом, онтологический аспект платоновской критики демократии состоит в том, что демократия признается «текучим», становящимся, удаленным от совершенства («идей») и приближенным к «материи» (хаосу) общественным устройством. При демократии, по Платону, люди следуют не наипрекраснейшему и потому не нуждающемуся в изменениях Мировому Закону, в согласии с которым вращаются звезды и движутся планеты, а непостоянным мнениям толпы, которой, как полагал философ, тяготевший к эзотеризму, Истина недоступна в принципе. Любопытна метафора корабельного бунта (6 книга «Государства»), где Платон сравнивает современное ему государственное устройство, т.е. демократию с кораблем, на котором власть захватили матросы, изгнав своего кормчего. Победители веселятся, бражничают и поручают управление кораблем всякому, кто способен взять над ними верх посредством силы или хитрости. Им и в голову не приходит, что настоящим кормчим может стать только тот, кто обладает специальными знаниями, как то: о звездах, о ветрах, о морских течениях и т.д. Любой высокопарный и пустой болтун кажется им ввиду их невежества и легковерия более достойным быть кормчим, чем действительный мастер этого дела (6).
Итак, Платон одним из первых подметил, что демократия есть разновидность социального релятивизма. Платоновскую критику демократии, полагаем, следует рассматривать в контексте его общеизвестной критики релятивизма вообще, которую в наиболее фундаментальном виде мы находим в «Теэтете». По словам А. Ф. Лосева, опровержение софистического релятивизма в «Теэтете» сводится «к одному очень простому тезису … Платон утверждает, что если есть текучесть, то это значит, что должно быть и нечто нетекучее, так как иначе оказывается непознаваемой и сама текучесть. И если есть
Определение демократии как социального релятивизма очень многое объясняет. К примеру, оно позволяет увидеть под другим углом этические аргументы Платона против демократии. Крайняя нравственная распущенность большинства граждан, которой, по Платону, характеризуется демократический строй, выходит, есть не случайное, а необходимое, существенное и сущностное свойство демократии: строясь на отрицании абсолютных ценностей, демократия неизбежно усваивает и нравственный релятивизм.
С другой стороны, теперь становится понятным, почему практически все греческие софисты (Протагор, Горгий и др.) были сознательными сторонниками демократии; ведь греческие софисты развивали именно релятивистское учение, идущее от Кратила, доведшего до абсурда положение Гераклита о всеобщей изменчивости. Более того, некоторые места в «Государстве» позволяют говорить, что Платон и видел в демократии именно власть софистов. Так, демократия ведь по Платону власть толпы, а софиста он определяет как человека, который, зная повадки толпы, умеет повести ее, куда ему нужно; при этом философ сравнивает толпу с диким зверем, а софиста с дрессировщиком. (11). Наконец, из этого следует, что любая последовательно произведенная критика социального учения Платона, иначе говоря, любое последовательное развитие идеи демократии неизбежно должно привести к софистике, т.е. к учению релятивистского толка. Так оно и есть: К. Поппер, например, критикуя Платона, действительно, приходит к утверждению так называемого «методологического номинализма», т.е. к отказу от поиска сущностей, глубинных причин социальных феноменов, фактически, к признанию непознаваемости, хаотичности социального бытия. Только античные софисты были смелее и последовательнее современного ниспровергателя тоталитаризма и апологета «открытого общества»: они понимали, что отказываясь от абсолютных ценностей, мы уже не сможем однозначно утверждать, что демократия лучше
Итак, общая онтологическая формула платоновской критики демократии ясна. Необходимо подчеркнуть, однако, что это всего лишь общая формула, которая нуждается в разъяснении, в раскрытии и в развитии. Если же мы будем проводить ее буквально, не учитывая всех нюансов философской позиции Платона, то мы рискуем существенно исказить взгляды философа на общество. К сожалению, именно этим и страдает современная либеральная критика Платона, образчик которой мы находим в указанном труде К. Поппера. Вся она строится на том мнении, что Платон якобы абсолютизировал покой и отрицал движение, и, значит, совершенным считал такое государство, в котором меньше всего изменений и которое, таким образом, как скала противостоит потоку времени. Показательны, например, высказывания Поппера о том, что «Платон учит нас тому, что всякое изменение есть зло и что покой божественен» (12), или о том, что Платон был апологетом «… государственного порядка, который был бы настолько совершенен, что уже не принимал бы участия во всеобщем ходе исторического развития» (13). Здесь мы сталкиваемся с характерным для европейской философии вообще и для англосаксонской позитивистской традиции в частности односторонне метафизическим и дуалистическим пониманием платоновского учения об идеях, на что обращал внимание еще А. Ф. Лосев (14), и, таким образом, с полным игнорированием подлинной души платонизма диалектики идеального и материального, покоя и движения, бытия и небытия. Как известно, Платон наиболее явно формулирует свое учение о том, что идеальное («одно») предполагает свою противоположность материальное («иное»), а также, что покой подразумевает движение в своем «Пармениде». При этом он подвергает жесткой критике часто приписываемое ему метафизическое понимание идей (15). А. Ф. Лосев, обобщая это учение, заключает: «когда Платон говорит о своих идеях, он всегда имеет в виду идеи как порождающие модели» (16). Лосевский предельно глубокий анализ платонизма вскрывает, что «идея не просто осмысливает вещь … Идея … должна еще и порождать … вещь» (17) как свою противоположность в согласии с законом о диалектическом порождении; в то же время сама идея также должна быть порожденной высшим принципом сверхсущим «Одним», «в котором все существующее, и идеальное, и материальное сконцентрировано как бы в одной точке» (18). Итак, уже здесь мы видим, что платоновское учение об идеях трудно трактовать как абсолютизацию неподвижности и игнорирование движения: Платон и вправду утверждает, что идеи, взятые сами по себе неподвижны, но при этом он сразу оговаривается, что эти же идеи, будучи взятыми в соотношении с инобытием сверхсущим «Одним» и вещами, вовлечены в процесс порождения. Но самое замечательное при этом, что Платон идет и дальше: в «Тимее» он наполняет эту абстрактную диалектику идеи и материи конкретным натурфилософским содержанием и приходит к диалектическому учению о жизни. Как известно, в «Тимее» Платон учит, что окружающий нас физический космос представляет собой живое и мыслящее существо. По замечанию того же А. Ф. Лосева, это утверждение следует рассматривать не как
При учете всего этого несомненно должна получить иное освещение и социальная онтология Платона. Коль скоро наиболее совершенное бытие и прекрасное бытие Платоном понимается как живой организм, воплотивший в себе гармонию идеи и материи, то наилучшее платоновское государство есть, понятно, государство, построенное по принципу живого организма. Подтверждение этой нашей мысли мы находим и у А. Ф. Лосева, который пишет в «Истории античной эстетики»: «Философы и воины в идеальном государстве Платона это своеобразная душа а земледельцы и ремесленники это для него своеобразная материя. Душа господствует над телом, а тело подчиняется душе» (22).
В таком случае демократическое, эгалитаристское государство, напротив есть государство, построенное по принципу мертвого тела. И действительно, при демократии ведь
Кроме того, мертвое тело есть разлагающееся тело, тогда как еще одним существенным признаком жизни является способность к самовоспроизведению и самосозиданию. Так что распространение в демократическом государстве индивидуализма, эгоцентризма, и вообще отчуждения людей друг от друга есть в точном смысле этого слова разложение, т.е. распад социального тела, лишенного своей «души» интегрирующей идеи. То же самое проявляется в отказе этого государства следовать традиции, воспроизводить имеющиеся образцы, т.е. себя и, таким образом, противостоять социальной энтропии, не впадая в безжизненность и оцепенение. Тут мы подходим к специфической платоновской идее творчества, на которую вообще редко обращают внимание, и которую зачастую даже игнорируют, выдвигая утверждение, что в завершенном виде идея творчества была дана лишь в христианском духовном опыте. Утверждение это по смыслу своему совершенно верно, однако, оно вовсе не доказывает, что Платону была неведома никакая идея творчества. Более того, обращаясь к платоновской космологии, мы сразу же сталкиваемся с тем, что ее исходной позицией является творение
Тут необходимо еще напомнить, что согласно космологии Платона «все, что существует в мире … имеет значение как отражение небес, а небеса как отражение всеобщего ума и всеобщей души» (23), и, следовательно, что «индивидуальный человек и все общество есть только подражание вечным и правильным движениям звездного неба» (24). Исходя из этого, можно заключить, что Платон должен был понимать любое общество и любое государство не как неодушевленную вещь мира вещей, а как живое тело, во всем подобное живому телу космоса. Такое предположение кажется абсурдным и диким только человеку, выросшему на установках механистического, ньютонианского и, между прочим, уже устаревшего естествознания, видевшего в природе лишь мертвую косную материю и отрицавшего принцип самоорганизации. Для древнего же грека, в силу особенностей его мифологического сознания, вообще было естественным видеть прекрасное кипение жизни буквально везде. Более того, для него человеческая одушевленная телесность, как мы видели, была моделью для понимания всего и вся, включая космос. Платон не был бы гениальным выразителем мировоззрения своей цивилизации, да и не был бы просто глубоким философом, если бы не понимал общество как организм (или, выражаясь современным языком как сложную, самоорганизующуюся систему) и в то же время как часть космического организма. Тогда драматичность бытия демократического общества состоит, по Платону еще в том, что в таком обществе, конечно же, теплится жизнь, но его намеренно омертвляют или уже упрощают правители, идущие против этой жизни и не верящие в нее в силу рационалистически просвещенческого пафоса своих убеждений. Тут можно вспомнить, что демократия всегда возникает в век Просвещения, превозносящего узкорационалистический идеал будь то в классической Греции, будь то в Европе Нового времени.
Итак, как видим, Платон стоял у истоков той
1 Поппер К. Открытое общество и его враги Т. 1 Чары Платона, М., 1992, с. 66.
2 Платон. Филеб. Государство. Тимей. М.: Мысль, 1999, с. 350
3 там же, с. 351
4 там же
5 Поппер К. Указ. соч., с. 74
6 Платон. Филеб. Государство. Тимей. М.: Мысль, 1999, с. 267268
7 Лосев А. Ф. Теэтет. Критика сенсуалистических теорий познания//Платон Федон. Пир, Федр. Парменид. М., 1999, сс. 469476, с. 470
8 Лосев А. Ф. Дерзание духа, М., 1988, с. 5960
9 Лосев А. Ф. Социальная природа платонизма//Лосев А. Ф. Очерки античного символизма и мифологии, М., 1993, с. 835
10 там же, с. 837
11 Платон. Филеб. Государство. Тимей. М., Мысль, 1999, с. 272273
12 Поппер К. Указ. соч., с. 69)
13 там же, с. 56
14 Лосев А. Ф. Парменид. Диалектика одного и иного как условие возможности существования порождающей модели // Платон Федон. Пир, Федр. Государство, М., 1999, с. 502
15 там же, с. 503
16 там же, с. 497
17 там же
18 там же, с. 504
19 Лосев А. Ф. Тимей. Мифологическая диалектика космоса//Платон Филеб. Государство. Тимей, Критий, М., 1999, с. 603
20 там же
21 там же
22 Лосев А. Ф. История античной эстетики. Высокая классика, М., 2000, сс. 200201
23 Лосев А. Ф. Тимей. Мифологическая диалектика космоса// Платон Филеб. Государство. Тимей, Критий, М., 1999, с. 603
24 там же, с. 605
Пожалуй, никакой другой науке не приходится в наше время выслушивать столько упреков в никчемности как философии. Средний человек нашей эпохи решительно отказывается понимать: зачем нужна философия? И в самом деле, предметы исследования других, более «практичных» наук очевидны для большинства и если мы не вполне понимаем суть этих предметов (что, собственно, и является причиной их изучения), то во всяком случае не нужно доказывать само их существование. Механика изучает движение тел, которое вроде бы мы каждый день наблюдаем в нашей обыденной жизни, химия взаимодействие и превращение веществ, которое тоже открыто нашему взору. Несмотря на то, что каждая из них не берет предмет своего исследования целиком, а создает модель, отображающую его одну только грань (та же механика изучает не движение реальных снарядов и велосипедистов, а абстрактной материальной точки, то же и химия она толкует о чистых, без примесей веществах, которых в природе нет) налицо все же прямая связь с самоочевидной для большинства материальной действительностью.
А что же изучает философия? Известно что бытие, истину, знание, добро, красоту. Правда, представители разных философских школ при этом сразу же расспорятся о природе всего этого, но все же в приведенной наиболее общей формулировке они, пожалуй, согласятся) (1). В то же время разве мы можем увидеть, потрогать, разглядеть в электронный микроскоп бытие или красоту? Нет, разумеется, в нашем чувственном опыте нам открываются лишь существующие вещи, которые так или иначе причастны к бытию, но не составляют все бытие, или же красивые вещи, которые опять таки причастны к красоте, но, очевидно, не тождественны ей. Все эти сущности открываются лишь нашему разуму, то есть они не что иное как идеальное, объект мысли, философской рефлексии, а не чувств и научной логики, а средний человек нашего времени склонен доверять своим глазам, а не уму, считать существующим лишь то, что можно увидеть, но никак не то, что можно помыслить, идея в его понимании лишь нечто иллюзорное, смутное, капризное, короче, не заслуживающее внимания (и здесь есть некоторый парадокс: ведь никакая другая эпоха как наша не дает столько случаев обманов чувственного восприятия, так, кино и телевидение, играющие в нашей жизни огромное значение, целиком построены на оптическом обмане, и в то же время никакая другая эпоха не знала столь большого влияния на жизнь идей в форме идеологии даже решения на высшем политическом уровне принимаются у нас зачастую не из прагматических, а из идеологических соображений, неважно о чем именно идет речь: о правах человека или о пролетарской солидарности).
Это распространенное ныне мировоззрение, суть которого, напомним в убеждении, что существуют лишь вещи, которые открываются нам в непосредственном, эмпирическом опыте, и что все, что бы ни происходило в мире можно объяснить исходя из этих эмпирических, или, как еще говорят, естественных причин, называют практическим материализмом (2). Его не следует путать с материализмом философским, который тоже утверждает первичность материального начала, но не как мира эмпирических вещей, а как субстанции, который не обязательно при этом отрицает существование идеального, и который, наконец, представляет собой все же теоретическую, стройную доктрину. В случае же практического материализма мы имеем дело, очевидно, со стихийным, обыденным, а, значит, неотрефлексированным мировоззрением, положения которого не стремятся доказывать и даже почти никогда не осознают с логической ясностью. При этом практический материализм вполне совместим с формальной принадлежностью к той или иной религиозной конфессии, многие люди как правило, это жители индустриальных стран считают себя христианами или мусульманами, а на деле, т.е. по своим жизненным принципам и поступкам, являются практическими материалистами.
Принято считать, что это мировоззрение естественно для человека, во всяком случае пока он не подвергся влиянию культуры, и что именно так человек и воспринимал мир в доисторические времена. Но это заблуждение, вызванное стереотипом европоцентризма, т.е. стремлением и зачастую бессознательным современных западных людей представлять другие цивилизации и эпохи по своему подобию (3). На самом же деле так воспринимают мир лишь люди Запада, да и то только на определенном, секулярном этапе своей истории и, кроме того, может быть, еще люди античного мира так называемых «классического» и «эллинистических» периодов; во все остальные времена и среди других народов бытовало и бытует иное, мифологическое мировоззрение. Согласно данным современной этнографии это мифологическое мировоззрение и было присуще людям первоначально, в доисторические времена. А для него, по свидетельству крупнейшего современного религиоведа Мирче Элиаде, предметы этого мира наделяются значением лишь при их соотнесении с «небесными архетипами» (так, город или храм в рамках этого миросозерцания укореняется в бытии лишь тогда, когда он строится в подражание извечному небесному городу и храму и именно в этом смысл молитв и заклинаний, которые произносятся перед строительством) (4).
Шаткость практического материализма становится ясной, стоит лишь задуматься о том, а могут ли вещи, данные нам в опыте, быть самодостаточными? Причем, во избежание недоразумений мы пока оставим в стороне вопрос о статусе самого опыта, т.е. о том, существуют ли эти вещи вне нашего сознания или нет для нас важно другое, а именно приведенный наиболее общий вопрос. Очевидно, на него возможен лишь отрицательный ответ: ведь каждая из вещей, которые мы видим и ощущаем,
Итак, если сформулировать вышесказанное кратко, философия начинается с признания того элементарного обстоятельства, что реальность, о которой нам говорит обыденный опыт, и которую здравый смысл человека нашего времени считает единственной реальностью, есть лишь явление, которое самим своим существованием подразумевает связанную с ним умопостигаемую сущность, причем, сущность не может совпадать с явлением, а явление с сущностью, иначе их различение потеряет смысл. Принято считать, что это прерогатива трансцендентальной философии и что Кант был первым, кто покончил с наивной, «догматической» верой в существование вне нашего сознания мира протяженных, массивных, самодостаточных предметов в точности таких, какими они предстают нам в чувственной опыте; однако, еще А. Шопенгауэр замечал, что это не более чем заблуждение, и что учение Канта об относительности «природы», которая есть лишь «мир явлений» не что иное как переведенный на язык другой культуры и философской традиции тезис Платона о вторичности и онтологической ущербности чувственной реальности «мира теней»: «…внутренний смысл обоих учений один и тот же, … оба они объявляют зримый мир явлением, которое в себе ничтожно и обладает значением и заимствованной реальностью только благодаря тому, что в нем выражено». (6)
Развивая это замечание, мы должны добавить, что, на самом деле это даже не «открытие Платона», заново обнаруженное Кантом, это свойство философии как таковой. Любая философия тем и отличается от науки и тем более от обыденного мировосприятия , что прорывается за мир явлений к иному интеллигибельному бытию, пускай и связанному с этими явлениями. Даже для
Вывод отсюда столь же прост, сколь и эксцентричен для современного мыслителя: именно идеи, как бы их не понимать предмет изучения философии и отрицание их наличия еще раз оговорюсь, я пока не затрагиваю вопрос о статусе их бытия означает самоотрицание философии. Собственно об этом говорил еще Плотин, замечавший в «Эннеадах»: «…для того, чтобы мышление ума было мышлением (а не пустым исканием
Именно поэтому для обывателя настоящий философ, к какой бы школе он ни принадлежал не более чем чудак и недотепа, в любом случае обыватели наградят его презрительной кличкой «идеалист», подразумевая под этим человека, который живет не в соответствии с грубыми и жестокими законами «мира сего», а в соответствии с некими непонятными обывателю «идеальными» принципами. (уместно вспомнить тут рассказ из того же «Теэтета» о том, как некая бойкая служанка фракиянка надсмеялась над мудрецом Фалесом, который изучает небесные светила, но не видит, что у него под ногами.) И тут в
Легко заметить, что «обращение в философию» или, выражаясь менее возвышенными словами, приобретение философского опыта, есть не овладение специальным философским лексиконом, не ознакомление, пусть даже и глубокое, с философскими концепциями, отнюдь! это определенный внутренний экзистенциальный переворот, иначе говоря, при этом важно не только сугубо теоретическое понимание факта неполноценности эмпирической реальности и наличия иной, но и жизнь в соответствии с этим пониманием. То есть философия является не только учением, но и опытом в экзистенциальном понимании этого слова (хотя безусловно, следует отличать философский опыт от религиозного, если первый предполагает наличие внеэмпирической интеллигибельной реальности и заключает это, исходя из доводов разума, то второй говорит о существовании иной трансцендентной сверхразумной реальности и коренится не разуме, а в акте веры; при этом важно заметить, что при всей своей принципиальной разнице религиозный и философский опыт совместимы, и в этом залог существования религиозной философии). Философия не просто открывает иной слой реальности, она предполагает определенное переживание этого открытия, определенное изменение жизненной позиции и даже образа жизни. Не секрет, что имеется множество людей, которые имеют ученые степени по философии и даже умеют умно и витиевато рассуждать о Платоне, Канте и Хайдеггере, перемежая свои речи цитатами, однако, философами в подлинном смысле слова то есть философами в жизни, а не на словах, они все же не являются, т.к. не обладают этим самым философским опытом и в своей жизни ведут себя как «практические материалисты». А философский опыт, повторим, есть прежде всего духовное пробуждение ото сна обыденности, выведение человека за рамки обыденного, «материалистического» мировоззрения. Полагаем, именно в этом смысл знаменитой метафоры из платоновской «Апологии Сократа», сравнивающей философа с оводом, который стремится разбудить дремлющую ленивую кобылу погрязшие в рутине Афины (9). Философия, действительно, пробуждение ото сна обыденности, ясное видение и восприятие того, что до спящих лишь доносится сквозь их сон, не столько рассуждения, сколько особый духовный опыт.
1 понимаем, что определение предмета философии вообще чрезвычайно сложно ввиду специфичности философского познания, но мы при этом исходили из элементарных дефиниций, которые можно обнаружить в учебниках и словарях
2 см. об этом работу Рене Генона «Кризис современного мира», главу 7 «Материальная цивилизация»
3 об уникальности или, если угодно, паталогичности для истории цивилизации сугубо материалистического и экономикоцентрического толка, каковой является западная цивилизация последние несколько столетий см. в той же работе Р. Генона в главе 2 «Противостояние Востока и Запада».
4 Элиаде Мирче Миф о вечном возвращении, Спб, 1998, с. с. 1725
5 см., работы Ильенков Э. В., например, «Диалектика идеального» или «Идеальное»
6 Артур Шопенгауэр «Мир как воля и представление» том 1, книга 3, параграф 31 цит. по А. Шопенгауэр О четверояком корне. Мир как воля и представление Т.1. Критика кантовской философии, М., 1993, с. 289, мы только не можем согласиться с соотнесением Шопенгауэром платоновской идеи и кантовской
7 Плотин Эннеада 5, V9, 7, цит. по Плотин «Избранные трактаты»,
8 любопытно, что тут согласны Платон вершина философской классики, и Ницше основоположник антиклассического и даже «антифилософского» направления в современной философии, Ницше ведь тоже говорит о том, что чем больше философствуешь, тем меньше живешь, удивительно, что один из самых антимещанских мыслителей, немецкий Дионис, подобно ненавидимым им бюргерам, не видит иной жизни (курсив мой Р.В.).
9 Знаменательно, что философия возникает и развивается лишь в лоне тех цивилизаций, где произошло «расколдовывание мира», т.е. отказ от традиционного мифологического сознания (античная цивилизация и все ее наследницы западная,
и его философское доказательство у Платона
Наличие бессмертного начала в человеке в
Вместе с тем еще в древней философии мы наблюдаем попытки рационально, логически обосновать бессмертие именно индивидуальной человеческой души. Наиболее известные из них 4 доказательства, имеющиеся в платоновском «Федоне». В данной статье я не могу обсуждать их подробно для этого надо быть как минимум специалистом в области истории античной философии, но думаю, ничто мне не мешает порассуждать о бессмертии души, отталкиваясь от этих платоновских аргументов, а также от их позднейших интерпретаций.
Вне зависимости от того, как мы понимаем душу человека нельзя отрицать ее наличие во всяком случае в виде внутреннего опыта. Я хочу сказать, что каждый из нас располагает не только данными внешнего опыта представлениями о деревьях, домах, земле, небе, других людях, но и собственными ощущениями, эмоциями, оценками, воспоминаниями, надеждами. Причем, очевидно, что физическими характеристиками, как то пространства, времени обладают лишь феномены, принадлежащие к внешнему опыту. Я говорю о бревне, что оно имеет массу, объем, длину, состоит из частей, на которые его можно разделить, но совершенно бесспорно, что я не могу сказать то же о своей мысли об этом бревне; мысль эта не имеет объема, массы, длины, частей и т.д. Правда, иной материалист скажет здесь, что моя мысль есть ни что иное как биохимический и биофизический процесс в мозгу, так что и она имеет физические характеристики. Однако еще русский мыслитель 19 века П. Д. Юркевич в знаменитой полемике с Н. Г. Чернышевским, замечал, что так рассуждать может лишь человек, который путается в самых элементарных логических вопросах1. И действительно, никто ведь не отрицает того, что сугубо психический феномен человеческого мышления неким образом связан с физиологическими процессами в мозгу человека, или что такое психическое явление как ощущение связано с таким физиологическим явлением как деятельность нерва. Но связь эта само по себе еще не означает тождественности, иначе, по остроумному замечанию Юркевича, из того факта, что температура тела связана с его объемом следовало бы заключить, что температура и есть объем тела2. Итак, если мы хотим придерживаться элементарных законов логики, мы не можем утверждать, что мысль есть то же самое, что процесс, происходящий с нейронами мозга, понятно, что два эти феномена связаны между собой, но надо еще объяснить, как могут взаимодействовать такие разные вещи как существующий в пространстве и во времени материальный нейрон мозга, данный нам во внешнем опыте (например, в экспериментальном лабораторном исследовании), и нематериальная, непространственная мысль, данная нам в психической реальности, в элементарном акте самосознания. Кстати, если бы нам вдруг пришлось выбирать между тем, в чем сомневаться в существование ли внешних предметов или в существование мыслей, то есть душевных явлений, то, как остроумно было показано еще Декартом, наш выбор скорее всего бы пал на первое. Во всяком случае, уж совершенно точно, что мы не можем усомниться в существование мышления хотя бы потому, что сомнение также мысль.
А наблюдаем ли мы смерть в этом наиболее очевидном, внутреннем, психическом опыте? Собственного говоря, нет; наши мысли, чувства, воспоминания не старятся, не умирают, не разрушаются (один из современных писателей по этому поводу метко заметил, что было бы ужасно, если бы образы людей в нашей памяти старели бы и умирали, как эти люди). В этом и заключается смысл знаменитых платоновских доказательств бессмертия души; как замечает русский исследователь Платона Д. Лебедев, «если мы вникнем в основу каждого из этих доказательств, то увидим, что она одна и та же во всех четырех, а именно идея простоты, неизменности, и, вследствие этого, родственности психического начала с началом божественным»3 Так, в первом доказательстве странствование душ из одного мира в другой подтверждается переходом логических понятий друг в друга; во втором говорится о бытии в душе доопытных логических идей, в третьем о цельности и простоте психических феноменов, наконец, в четвертом о противоположности бытия идеальной души смерти и разрушению; таким образом, во всех случаях, действительно, проводится одна и та же мысль о неразрушимости, бессмертности психического начала 4. Правда, Кант возражал на это, что если мы и не можем спорить с тем, что идеи просты и цельны, то из этого еще не следует, что они вовсе неразрушимы, их нельзя разрушить, разделив на части, как материальные предметы, но они могут исчезать, утончаясь, теряя интенсивность.5 Видимо, Кант имел в виду тот факт, что психические феномены могут терять «реальность», например, образ человека, которого мы долго не встречаем, становится в нашем сознании все более призрачным. Однако современное развитие психологии заставляет усомниться в силе этого аргумента великого философа, школа психоанализа (Фрейд, Юнг и др.) как раз говорит об обратном: наши чувства, желания, воспоминания никуда не исчезают, они лишь перестают нами осознаваться, переместившись на более низкий уровень психики.
Итак, открывающийся нам во внутреннем опыте психический мир или мир нашей души полон жизни и в нем никакой смерти просто напросто нет (тут уместно еще раз вспомнить 4 доказательство Платона: душа есть идея жизни, а идея жизни не может нести в себе смерть). Мы заключаем, что и нас ожидает общая участь всех существ и вещей смерть и разрушение, основываясь на внешнем опыте и на логике, мы видим, что другие люди, а также животные и растения умирают, мы делаем вывод, что и мы, принадлежа к роду живых существ, также смертны. Но при этом давайте осознаем это со всей ясностью внутренний опыт, который говорит нам о жизни без конца является непосредственным, он, так сказать, дан нам в самоочевидном виде, а внешний опыт, который говорит нам о смертности всего и вся, в том числе и нас самих, является опосредованным, ведь мы не встречаемся с вещами внешнего мира как с таковыми, а лишь через посредство феноменов нашей психики ощущений, рефлексии и т.д. Другими словами, подобно тому как из того заявления, что наши мысли неким образом связаны с деятельностью нашего мозга вовсе не следует логически, что мысли тождественны мозговым процессам, и должны разделять с ними все, что бы с ними ни произошло, в том числе должны исчезать со смертью мозга; и из того утверждения, что процессы душевного порядка связаны с нашим эмпирическим телом также не вытекает, что душа не может существовать без своего тела.
Для древних это положение было почти что аксиомой, недаром мы обнаруживаем у всех народов древнего Востока учение, согласно которому лишь неразрушимая, бессмертная душа составляет сущность человека как личности, да и вообще бессмертное, идеальное есть единственная реальность, а тело и вещественный мир есть нечто случайное, иллюзорное сансара. Впрочем, я, разумеется далек от той мысли, что из приведенных суждений с логической необходимостью следует правота метемпсихоза, отнюдь, я лишь хотел сказать, что философское самопознание приводит нас к той мысли, что душа бессмертна, хотя доказать это совершенно точно, опираясь на один лишь разум, конечно, нельзя, например, в силу того, что разум не самодостаточен, он не может быть опорой самого себя. Поэтому мы должны говорить лишь о вероятности бессмертия души с точки зрения разума. Более того, я утверждаю, что здесь мы имеем лишь философскую, рациональную концепцию бессмертия души, при этом она может наполниться любым мифологическим содержанием (в том смысле слова «миф», который ввел А. Ф. Лосев то есть сверхрациональным, символическим содержанием).
Думаю, необходимо напоследок сказать несколько слов и об отношение этих аргументов к христианскому мировоззрению. В отличие от «прозревшего материалиста», который придя к выводу, что душа человека бессмертна, преисполняется необычайной радостью, христианин смотрит на этот факт более спокойно и трезво. Собственно, такое бессмертие души для христианина является не более, чем азбучной истиной; действительно, умереть в смысле атеистическом, то есть абсолютно утерять существование, мы не можем, мы будем существовать вечно, потому что «Бог есть Бог живых, а не мертвых». Но весь вопрос: какова будет эта наша вечность, из чего она будет составляться из вечной тоски, мучения и одиночества или из вечного блаженства? В
Итак, мы видим насколько глубже и чище истины христианского Откровения даже высших проявлений естественного человеческого разума, которые мы находим в античной и прежде всего платонической философии. Хотя при этом невозможно говорить и
Под механицизмом мы понимаем особого рода мировоззрение, для которого характерно восприятие природы, человека, общества, т.е. посюстороннего бытия вообще как механизма, а не как организма. При этом мы исходим из понимания механизма, данного А. Ф. Лосевым. Согласно ему, механизм представляет собой такое целое, части которого объединены не внутренними, глубинными связями, а внешним образом посредством отвлеченной, общей идеи. Иначе говоря, механизм «воплощает на себе чуждую своему материалу идею; и эта идея, это его «внутреннее» остается лишь методом объединения отдельных частей, голой схемой» (курсив А. Ф. Лосева) (1). Так, части механических часов, действительно, связаны между собой лишь внешним образом и выражается это в том, что мы с легкостью можем заменить одну шестеренку другой без всякого ущерба для механизма в целом. И вместе с тем они, действительно, воплощают собой чуждую им идею и это видно потому, что по одной единственной шестеренке, взятой самой по себе, мы не сможем ровным счетом ничего сказать о механизме, в который она входит как составная часть. Совсем иначе дело обстоит с противоположностью механизма организмом: тут наблюдается определенная иерархия и есть части, которые принципиально не могут быть заменены или изъяты без смертельного ущерба для него возьмем к примеру, головной мозг у человека. С другой стороны, не только по любому органу, но и, как показывает современная биология, по мельчайшей клетке организма можно судить об этом организме, т.е. об его строении, свойствах и т.д.
Вряд ли нужно доказывать, что в случае механицизма мы имеем дело не с доказательным знанием, а со специфичным мироощущением аксиоматического порядка, интуициями которого питаются все феномены культуры
Философы и методологи науки, так называемых, экстерналистских школ склоняются к мысли, что мировоззренческие и метафизические элементы научных теорий проникают в их содержание из внешнего, вненаучного,
Именно поэтому в современной философии науки считается общим местом утверждение о том, что именно механицизм был, выражаясь термином И. Лакатоса, «метафизическим ядром» классической механики Ньютона. По словам наиболее авторитетных отечественных исследователей, «…отождествление естественного и искусственного, природы и машины … лежит в основе новоевропейского естествознания» (3). Не столь очевиден механистический характер доктрины классического, прежде всего, англосаксонского либерализма. Ниже мы попытаемся показать параллелизм этих двух учений, вызванный их восхождением к одному корню мировоззрению механицизма.
Но, разумеется, мы не собираемся излагать содержание механики Ньютона и либералистской доктрины, в наши задачи входит исследование лишь их метафизических ядер, которое, понятно, не предполагает углубление в их
Прежде всего, отметим, что одной из основ ньютонианства как мировоззрения являются представления о бесконечном, однородном пространстве. (5) Только в таком пространстве и возможно бесконечно долгое равномерное, прямолинейное инерционное движение, которое мыслится классической механикой Ньютона (1 закон Ньютона) как фундаментальный вид механического движения (скажем, в пространстве аристотелианской физики шарообразной, конечной Вселенной фундаментальным видом движения, напротив, является круговое, а инерционное движение в принципе невозможно; при этом природные явления, которые мы связываем с инерцией, объясняются там исходя из теории импетуса). Ньютоновское абсолютное пространство есть условие существования мира вообще, к тому же оно наделено теми же атрибутами, что и Божество бесконечность, вездесущесть; неудивительно, что сам Ньютон был склонен понимать его как присутствие Духа Божьего в нашей физической Вселенной. (6) Время также мыслится ньютонианцами как абсолютная величина и в
Предметы или физические тела при этом представляются как качественно однородные материальные точки, различающиеся лишь массами. Из этого мы, кстати, видим, что было бы заблуждением считать здесь низведение тела до материальной точки лишь удобным упрощением: в не имеющем границ абсолютном пространстве Ньютона материальное тело, какие бы большую массу и размеры оно не имело, практически растворяется в безбрежной пустоте и, действительно, выглядит как точка. Важно заметить, что эти тела внутренне между собой никак не связаны; в «естественном состоянии», т.е. в случае изначального инерционного движения каждое тело с этой точки зрения представляется абсолютно свободным; т.е. движение его мыслится так, будто во всей вселенной существует одно только это тело. Наличествующее же состояние мироздания, в котором имеется множество тел и они вступают во внешние взаимодействия друг с другом, наступает по Ньютону вследствие Божественного первотолчка. Нельзя не согласиться с известным отечественным исследователем Б. М. Гессеном в том, что «эта концепция Ньютона, сводящаяся к апелляции к божественному разуму как устроителю вселенной вовсе не случайна, а является необходимым следствием его основ механики» (7). В самом деле, если бы Ньютон предположил самодвижение мира, то рухнул бы еще один фундаментальный тезис его физики, гласящий, что причиной ускорения может быть только внешняя сила (закон, связывающий силу, массу и ускорение 2 из триады законов классической механики); ведь тогда ничто не мешало бы предположить, что и любое другое ускоренное движение может быть вызвано внутренними причинами «энтелехиями», коренящимися в самих телах, а это означало бы фактически переход на позиции античной, аристотелевской натурфилософии.
В наличествующем состоянии тела взаимодействуют друг с другом, с одной стороны, стремясь вовлечь другое тело, так сказать, в сферу своего влияния, с другой стороны, стремясь противостоять действию другого тела (закон о равенстве действия и противодействия 3 из триады законов классической механики). При этом сила действия тела на другие и соответственно противодействия другим телам зависит от сугубо количественного фактора, прежде всего от массы, которая, понятно, вполне исчислима. То есть чем больше масса тела и чем меньше его расстояние до другого тела, тем скорее последнее тело попадет в зависимость от первого (закон гравитации так называемый «4 закон Ньютона»). Ясно при этом, что у Ньютона никакой целесообразности материальные тела и все мироздание в своей природе не несут; они просто притягивают те тела, которые находятся вблизи них, одновременно и отталкиваясь от них, поскольку те, другие тела тоже обладают силой притяжения, т.е. действия тел вполне беспорядочны. Гармонично же устроенное мироздание, в котором, например, планеты в том числе наша Земля, движутся вокруг Солнца, дарящего им свет и тепло, наличествует по Ньютону лишь в силу того, что мир управляется Премудрым Богом. (8)
Подведем итог: ньютонианская картина мира являет собой яркий пример механицизма, так как в ее рамках мир мыслится как совокупность никак внутренне, целесообразно не связанных, противостоящих друг другу, качественно однородных материальных тел «точек», которые находятся в абсолютном пространстве и времени, и к тому же не обладают собственной, идущей изнутри активностью и пребывают в движение благодаря внешнему воздействию первотолчку. Перед нами именно метафора машины, ведь машина есть ни что иное как неодушевленное устройство, преобразующее энергию из одного вида в другой (как, например, рычаг или автомобиль).
Обратимся теперь к мировоззрению классического либерализма, которое было создано трудами английских
Существует в либералистской доктрине и соответствие фундаментальному для ньютоновской механики закону инерции это концепция «естественного, дообщественного и догосударственного состояния». Согласно ей, изначально люди жили порознь, а объединились в общество и создали орган управления обществом государство, вследствие необходимости и по договоренности друг с другом. Как видим, здесь человек в «естественном состоянии» мыслится как атомарное существо, в принципе ничем с другими людьми не связанное
Наконец, граждане общества и государства мыслятся либеральной доктриной как обособленные друг от друга рациональные эгоисты, которых могут заставить быть вместе лишь корыстные соображения. Как видим, здесь общество рисуется как косное, инертное, внутренне, органически не образованное начало, на манер ньютонианской природы. Развитие этого общества обеспечивается за счет
Итак, перед нами образ общества, построенного наподобие механизма, то есть неодушевленного устройства, управляемого извне и состоящего из разрозненных частей, объединенных лишь внешним образом. (10)
Узость и внутренняя противоречивость механистического взгляда на природу и общество была ясна уже наиболее значительным философам 18 века: так, И. Кант будучи убежденным сторонником ньютонианского естествознания, справедливо отмечал, что свойственный для ньютоновской картины мира жесткий детерминизм исключает свободу человека, а без нее невозможно говорить об его нравственном долге; Г. В. Лейбниц шел еще дальше и противопоставлял бездушному механистическому и почти материалистическому атомизму Ньютона свою теорию духовных, живых «атомов» монад. В 19 веке величайшие представители немецкого классического идеализма Ф. В. Й Шеллинг и Г. В. Ф. Гегель решительно выступили против механистического естествознания и в пользу органического понимания мира, причем, истинное значение их натурфилософских учений, на наш взгляд, в полной мере не осознается до сих пор в силу распространенности стереотипов механистического мировоззрения своего рода «обломков механицизма». Однако, окончательно покончила с механицистским метафизическим каркасом научной парадигмы эйнштейновская революция в физике. Причем, дело даже не том, что к концу 19 началу 20 веков классическая, ньютонианского толка парадигма не могла объяснить новых экспериментальных данных (вроде неудачного эксперимента
Напомним, что физический смысл специальной теории относительности Эйнштейна можно свести к положению: не существует одновременности в классическом, ньютоновском смысле слова, а значит, время в различных системах отсчета, движущихся друг относительно друга равномерно и прямолинейно, течет
Итак, по словам того же А. Ф. Лосева, современная, постклассическая физика рисует перед нами Вселенную «как некий конечный и выразительный лик с рельефными складками и чертами, с живыми и умными энергиями» (12), и он не без оснований на то замечал, что этот образ мира гораздо ближе к античному, а именно
Экстраполируя эти новые представления на социальную реальность, мы получаем доктрину, в рамках которой невозможно говорить об однородном социальном пространстве и социальном времени. Перед нами цивилизационный подход к истории, видящий в ней не развитие по одному стандартному образцу, а многообразие цивилизаций (культур в терминах О. Шпенглера), каждая из которых имеет свои специфичные, неповторимые особенности («душа культуры»), возникает, проходит все фазы развития: детство, юность, зрелость, старость и умирает, а на место ей приходит другое культурное, цивилизационное образование. Логическое следствие из этой концепции утверждения о релятивистском характере социального пространства («пространстве цивилизации») и социального времени («хронотопа цивилизации»).
В первом случае это означает, что не существует универсальных политических и
Итак, цивилизации конечны, следовательно, выражаясь терминами того же Лосева, тоже наполнены живыми, выразительными энергиями и смыслами. Очевидно, это органический подход, прямо противостоящий социальному механицизму; ведь общество теперь видится не как машина, движимая «невидимой рукой», а как единый организм, развивающийся по своим, внутренним законам.
Таким образом, эйнштейновская революция в физике и крах механицизма в целом практически перечеркнули ньютонианский образ мира; если и можно говорить о математической совместимости классической и релятивистской механики, то в смысле мировоззренческом между ними, без преувеличения говоря пропасть. Однако коррелят метафизического ядра ньютоновской механики социальная философия либерализма продолжает существовать и даже претендовать на роль единственно верной доктрины, несмотря на то, что его мировоззренческие основания давно уже разрушены. Более того, в силу известных причин политического и геополитического свойства (а именно фактического доминирования в современном мире США и американских ценностей) всякие попытки критически подойти к идеям либерализма зачастую рассматривается как возмутительное посягательство на вечные, нравственные «общечеловеческие ценности». Однако, в отношение к идеям репрессивные меры, как известно, нерезультативны, поэтому, думаем, вскоре можно ожидать повсеместной ревизии либерализма, отхода от него и перехода к новой «релятивистской» политической философии, которая основывалась бы на корреляте теории относительности концепции локальных культур и цивилизаций. Прообраз такой доктрины мы видим, к примеру, в русском евразийстве.
Примечания:
1 Лосев А. Ф. Диалектика мифа//Лосев А. Ф. Философия. Мифология. Культура. М., 1991, с. 46
2 см., напр., Косарева Л. М.
3 Гайденко П. П., Петров В. В. Философия природы в античности и в средние века, Введение. М., 2000, с. 16
4 это не противоречит и нашему предыдущему утверждению о механицизме как мифе, дело в том, что мифологическое и метафизическое выражения механицизма достаточно близки. Хотя соотношения мифологической, метафизической, и собственно научной составляющих в структуре научной теории вообще- вопрос, достойный отдельного обсуждения.
5 см. напр. Лосев А. Ф. Диалектика мифа//Лосев А. Ф. Указ. соч., с. 31
6 см. об этом у Жорлана Ж. в работе «Ньютон физик и метафизик», с которой мы знакомы по реферированному переводу в книге «Современные
7 Гессен Б. М. Указ. Соч., С. 42
8 Там же
9 см. Лосев А. Ф. Указ. соч. с. 31
10 в наше время у либерально настроенных мыслителей получила распространение иная, синергетическая интерпретация капиталистического общества, основывающаяся на идее саморегулирующей роли рынка. Мы считаем такую интерпретацию абсолютно некорректной в рамках самого же либерального дискурса, ведь если либеральное общество самоорганизующаяся система, значит, ему присуща не механистическая, а органическая, внутренняя форма единства, а это уже столь ненавидимый либеральным дискурсом холизм.
11 см. Савельев И. В. Курс общей физики Т.1, сс. 219220
12 Лосев А. Ф. Указ. соч., с. 34
13 Платон Тимей 37 d
«Лахет» принадлежит к числу наиболее известных ранних диалогов Платона. Рассуждение о мужестве, которое мы находим в «Лахете», стало хрестоматийным образцом метода Сократа (см., напр. 2, сс. 7477, 4, сс. 7075). Причем, согласно распространенному мнению, Сократ в «Лахете» так и не дает никакого окончательного и даже
Примечательно, однако, что все эти исследователи в подтверждение своей трактовки финала беседы апеллируют лишь к словам самого Сократа, который в конце диалога добровольно признается в неудаче, (199е, 6, с. 292) и заявляет, что он проявил себя таким же невеждой, как и все остальные участники беседы (200е, 6, с. 293) (2, с.76, 4, с. 75, 5, с.20). Мы нисколько не подвергаем сомнению авторитет названных ученых вообще и, тем не менее, считаем правомерным все же задаться вопросом: стоит ли здесь так уж доверять признанию афинского мудреца, который, как известно, к месту и не к месту охотно говорил о своем невежестве? Строго говоря, надо еще выяснить: с чем мы тут имеем дело с действительным интеллектуальным конфузом или с обычными для Сократа самоиронией и самоуничижением? Для этого же, очевидно, нужно еще раз проанализировать диалог, что мы и намерены сделать в настоящей статье.
Напомним вкратце содержание диалога. Мелесий и Лисимах отцы близких к совершеннолетию юношей хотели бы, чтобы их сыновья стали достойными людьми. Ввиду этого они обращаются к афинским полководцам Лахету и Никию, а также к Сократу за советом: как добиться этого. В ходе беседы Сократ подводит их всех к мысли, что для того, чтобы сделать
Как видим, в диалоге дается четыре общих определения мужества. Первое принадлежит Лахету и согласно ему мужество есть некая стойкость души. Второе, предложенное Сократом, гласит, что мужество есть разумная стойкость души. Третье принадлежит Никию и в согласии с ним мужество есть уже некая мудрость, сводящаяся к знанию опасного и безопасного. Наконец, четвертое выдвигает опять Сократ и оно гласит, что мужество есть мудрость, сводящаяся к знанию добродетели. С первого взгляда, действительно, кажется, что это разрозненные, одинаково негодные определения, которые должны быть отброшенными, как это и трактовали В. Ф. Асмус и Ф. Х. Кессиди. Но, приглядевшись, мы замечаем, что, скорее, здесь ближе к истине был А. Ф. Лосев, который, как мы помним, утверждал, что в «Лахете» мы имеем определения, каждое из которых отражает ту или иную сторону мужества. Однако, мы идем здесь дальше и беремся утверждать, что все четыре определения, данные в диалоге, вытекают друг из друга, являясь дополнениями и уточнениями друг друга, или, иначе говоря, что перед нами стройный ансамбль одного, постепенно разворачиваемого определения мужества. Определение же это, к которому исподволь подводит своих собеседников Сократ, не формулируя его открыто, сводится, на наш взгляд, к следующему: мужество есть стойкость души, сопряженная с разумностью, но не в смысле обладания умениями и навыками в
Диалектичность сократовского определения мужества проявляется, кроме того, и в том, что оно подразумевает неразрывную связь различных частей добродетели. В сущности ведь в конце беседы Сократ подводит своих друзей к той простой мысли, что нельзя быть мужественным, и не обладать при этом другими добродетелями или же всей добродетелью в целом. Решить, что здесь мы сталкиваемся с неразрешимым противоречием, заводящим беседу в тупик, как трактуют это упомянутые историки философии значит, не заметить, что речь тут идет о том, что на языке современной школьной философии называется диалектикой целого и частей.
Таким образом, рассуждение о мужестве, имеющееся в «Лахете», следует считать безрезультатным только если вслед за Аристотелем видеть в Сократе лишь логика, отыскивающего общие понятия («Метафизика», I, 6,
Итак, мы можем предположить, что метод Сократа следует характеризовать не только как диалектику в специфически античном смысле, т.е. как умение беседовать и спорить, что отмечают практически все историки античной философии, но и как диалектику в смысле современном. На это, по нашему мнению, указывают многие другие факты. Так, позднеантичный историк философии Диоген Лаэртский свидетельствует о том, что Сократ не просто читал книгу «отца учения о единстве противоположностей» Гераклита Эфесского, но и был от нее в настоящем восторге (3, с. 100). Платон в диалоге «Гиппий Больший» также свидетельствует о знакомстве Сократа с изречениями Гераклита («Гиппий Больший», 289, 6, с. 395), а в диалоге «Федон» о том, что в молодости Сократ увлекался воззрениями другого видного
Нельзя сказать, что это наше предположение совершенно противоречит выводам всех других исследователей. Тот же Ф. Х. Кессиди в своем подробном, фундаментальном труде о Сократе заявляет: «если определение понятия есть, согласно Сократу, определение сущности рассматриваемого предмета, т.е. выделение из многообразия рассматриваемых явлений того, что является в них единым, тождественным и общим, то отсюда следует, что сущность представляет собой единое во многом, постоянное в изменяющемся, тождественное в различном» (4, сс. 8081) (курсив наш Р.В.). То же самое мнение высказывает и В. Ф. Асмус: «Сократовская диалектика есть усмотрение общего в различающемся, единого во многом, рода в видах, сущности в ее проявлениях» (2, с. 75); «Сократ предвосхитил, то, что Платон и Аристотель описали как двойной путь диалектического процесса расчленение единого на многое и соединение многого в единое» (2, с. 83) (курсив наш Р.В.); «…чтобы прийти к истине, необходимо, по Сократу, пройти через ворота противоречия» (2, с. 87). Однако, наряду с этим у указанных историков философии мы встречаем и другие заявления, позволяющие говорить о том, что они склонны рассматривать Сократа не собственно как диалектика, а, скорее, как предтечу диалектики Платона, не ушедшего пока еще от стихийной логики. Так, В. Ф. Асмус пишет: «Сократ несомненно дал толчок к развитию в философии учения об общем понятии. Однако от толчка до выяснения диалектической функции общего понятия дистанция оставалась еще значительной. Сократ не прошел этой дистанции…» (2, с. 82); или «…смысл и структура противоречия далеко еще не уточнены, и играют в диалектике Сократа всего лишь отрицательную роль: противоречие понимается не как запечатление … самой истины, а только как необходимое условие приближения к ней…» (2, сс. 8788). Ф. Х. Кессиди высказывает схожее мнение: «Диалектика в понимании Сократа есть метод исследования понятий, способ установления точных определений» (4, с. 68). Мы считаем, что здесь мы сталкиваемся с переоценкой этими учеными рационалистической, сугубо логической тенденции в философии Сократа и недооценкой тенденции диалектической. Это, думается, и привело их к тому, что они даже не пытались увидеть в самых ранних диалогах Платона и, в частности, в рассмотренном нами «Лахете»,
Мы отдаем себе отчет в том, что все вышесказанное следует рассматривать лишь как постановку проблемы. Для того, чтобы доказать, что Сократ был в большей степени диалектиком, чем логиком (хотя и не систематизатором диалектики как Прокл или Гегель, а, скорее, ее проповедником или даже живым, жизненным воплощением) требуется, бесспорно, всестороннее исследование, в котором, прежде всего, подробно были бы проанализированы все сократические диалоги Платона. Важность такого исследования обусловлена тем, что оно, наверняка, позволит увидеть под другим углом всю сократическую этическую доктрину, а также, возможно, и саму фигуру Сократа.
Использованная литература:
Насколько оправдано подобное направление исследования семиотика террора? Вероятно, без ответа на этот вопрос невозможно приступать к работе. В силу очевидной броскости данного словосочетания слишком велик соблазн предположить, что дело тут в моде на семиотику. Действительно, эта наука, несмотря на свою молодость, достигла значительных успехов в изучение разного рода знаковых систем: от текстов литературных произведений до костюмов и дорожных знаков. Наиболее впечатляющи успехи семиотики в «развинчивании» идеологических дискурсов (Ролан Барт) (1), в изучении мифов архаичных, традиционных обществ (Клод
Но прежде чем перейти непосредственно к анализу, необходимо несколько слов сказать об его инструментарии, ведь без использования такового разговор о терроре как Тексте вряд ли выйдет за границы публицистики.
Как известно, два фундаментальных понятия семиотики знак и текст; причем, знак, утрированно говоря, здесь понимается как нечто, указывающее не на себя, а на иное (и в этом смысле, знаками являются не только буквы или цифры, но и все что угодно: рекламные картинки, элементы пейзажа или архитектурной постройки, детали одежды, имиджа политиков и эстрадных звезд и т.д., и т.п.); текст же соответственно как группа знаков, представляющая собой законченное сообщение (т.е. опять таки, как блок письменной речи, так и реклама, ландшафт, здание, одежда). Нетривиальность ситуации состоит в том, что знаки, объединяясь в Текст, порождают структуру, т.е. в определенной степени трансформируются, чем объясняется эффект глубины, многослойности, многозначности текста. Причем, речь идет не только о некоей статичной «архитектуре смыслов», сколько, по меткому замечанию Р. Барта, о «ткани смыслов», которые входят друг в друга, переплетаются и даже сталкиваются и взрываются. (5) Пространственность, многослойность Текста имеет место, прежде всего, вследствие того, что наряду с денотатом (объективным, устойчивым «нейтральным» смыслом) слово и слова обладают коннотатом (субъективным, текучим, «социальным» смыслом). Именно благодаря коннотатам существуют идеологии, состоящие из элементарных дискурсов мифов (в специфичном, бартовском смысле), т.е. вторичные знаковые системы, цель которых оправдывать и укреплять существующий социальный порядок (псевдофюзис), а основная функция власть над людьми (6). Р.Барту принадлежит прекрасная, уже упоминавшаяся книга «Мифологии», где он показывает, как может быть наполнена идеологией вроде бы вполне безобидная шапка газетной публикации или рисунок в иллюстрированном журнале.
Метод, который направлен на «прочтение Текста» или «дешифровку мифа», называется структурализм (это слово волею судеб стало означать и определенное интеллектуальное движение или философское направление, впрочем, весьма разношерстное и вполне условно сводящееся к единой парадигме). В принципе этот метод сводится к операциям членения и монтажа, которые производятся следующим образом: сначала выделяют основные элементы знаки Текста, затем выясняют: почему они составляют именно такую структуру и, тем самым, вскрывают внутренний смысл и смыслы текстового сообщения и соотносят их с первым, очевидным смыслом. Как замечает В. Декомб, результатом структурного анализа неизбежно становится репрезентация базовой модели, более объемного дискурса, включающего в себя текст и в тоже время также являющегося Текстом (7). Любой Текст вписан в другой Текст, обладающий более высоким статусом; можно называть его языком первого текста, при условии, что под языком мы будем понимать безразлично какие коды коммуникации. Это значит, что не так уж и важно, что хотел сказать так называемый Автор Текста, важно, что он может сказать, а возможности его, отметим, ограничены возможностями кода или языка, на котором он говорит. В. Декомб замечает, что язык при этом выступает как абсолютный монарх, а говорящий как раб и по сути, говорящим является не лицо, которое являет нам или «озвучивает» Текст, а сам язык. Декомб называет это одним из главных законов структурализма (8). Итак, Автора Текста нет и быть не может, Текст не создается человеком, так же как слоны не порождают кошек; текст рождается лишь другим текстом, а человек, увы, только средство. Данный вывод о «смерти автора» звучит шокирующе для представителей современной философии, которые тут же начнут говорить об игнорировании персоны и ее творческих возможностей и т.д. Но, может быть, это объясняется тем, что современная философия тесно, хотя и не без диалектических противоречий связана с традицией Нового времени, идущей от Декарта, для которой фундаментальным и самоочевидным началом является «Эго» (современный персонализм лишь толкует это «Эго» не рационалистически, как Декарт, а иррационалистически)? Если же мы заглянем еще дальше в прошлое, то мы обнаружим другую традицию, которая заявляла, что есть лишь Один Настоящий Творец Бог, человек же, будучи Подобием Божьим, обладает и не более чем подобием творчества, так что все его «творческие акты» уже заранее вписаны в Книгу Промысла Божьего, в Предвечный Сверхтекст. Как видим, несмотря на свою ультрасовременность, структурализм как метод (но не как метафизика, особенно в ее позднеструктуралистской разновидности, представленной, например, Ж. Деррида) вполне согласуется с традиционной и даже традиционалистской доктриной. (9) Без сомненья, это может стать темой для отдельного исследования, здесь же мы возвратимся к обзору инструментария анализа текстов.
Итак, раскладывая текст на элементы и сопоставляя их, можно выявить структуру текста; целью при этом является репрезентация базовой модели этого текста, его кодов или языка, тем самым, обнаружится и пространственная глубина исходного текста. Думаем, сказанного достаточно для первичного анализа
Но сначала мы должны ответить на вопрос: что такое современный теракт? Причем, нам нужен не абстрактный ответ, а такой, который бы нам пригодился при семиотическом анализе, сиречь, который характеризовал бы современный теракт с позиций знаковых систем. Проще всего сказать, что он представляет собой совокупность насильственных, разрушительных, противоправных действий с применением новейших видов оружия, цель которых высказать отношение к
На деле террористы могли иметь в виду что угодно, но при этом они обращаются к западному, буржуазному миру и, для того, чтобы быть услышанными этим самым миром, они вынуждены «говорить» на его «языке культуры», использовать коды его идеологического дискурса. Тем самым, они подчиняются внутренним законам позднебуржуазного дискурса и становятся лишь элементом одного из текстов этого дискурса под названием «теракт», никому не принадлежащей подписью в нижнем углу картины, элементом, который гармонично и безболезненно вмонтирован в текст и отвечает принципам его организации.
Дискурс этот репрезентирован во множестве таких проекций как политические теории и доктрины, теле- и радиошоу, визуальная субкультура рекламы, манера одеваться и говорить и т.д., и т.д. Но французский философ и общественный деятель, принадлежащий к генерации «новых левых», Эрнест Ги Дебор, создал термин, который кратко, одним словом обозначает этот язык или, если хотите, метаязык Спектакль. Соответственно, общество, которое говорит на этом языке, а, следовательно, и осуществляется, бытийствует в этом языке, он назвал Общество Спектакля и предложил рассматривать таковое как еще одну стадию развития капитализма. Для того, чтобы продвинуться дальше в нашем исследовании дефиниции современного теракта, следует разобраться с этим термином и связанной с ним концепцией.
Суть Спектакля, по Э. Ги Дебору, состоит в том, что перешедшее в фазу постмодерна западное общество, в результате НТР получившее новые, мощные средства пропаганды и контроля сознания (телевидение, радио, компьютерные сети), склонно все происходящее в мире воспринимать как некую псевдореальность, род театральных постановок, шоу. Человек Спектакля онтологически дезориентирован, он уже не чувствует, где кончается настоящая реальность и начинается квазиреальность Спектакля, причем это распространяется не только на потребителя Спектакля обывателя, но и на его создателей политтехнологов, имиджмейкеров, работников СМИ, крупных бизнесменов и политиков. Ги Дебор говорит, что Спектакль есть не что иное как «непрерывная речь, которую современный строй ведет о самом себе, его хвалебный монолог» (11). Следовательно, Спектакль есть форма самосохранения и самовоспроизводства современного капитализма, или, выражаясь терминами Р. Барта, новый постиндустриальный миф, т.е. средство превращения социального порядка в псевдофюзис. А одной из основных особенностей псевдореальности Спекталя, по мнению Ги Дебора, является превращение всего и вся в товар, т.е. в предмет, который можно обменять на
Итак, в сущности, теракт есть элемент Спектакля, т.е. некая данность, выраженная в кодах и символах Спектакля. Это значит, что не имеет никакого смысла рассуждать о том, какими соображениями руководствовался террорист, при захвате самолета используя нож, а не, скажем, газовый баллон, или, почему террористы захватили самолет, а не автобус, важно, как это, а также и все остальные детали короче говоря, весь теракт будет преподнесен Спектаклем, переинтерпретирован в культурных кодах Спектакля, воспринят человеком Спектакля. Причем, дело даже не в том, что те, кто «делают новости» на ТВ и радио, что бы ни произошло в действительности, представят все, исходя из «законов» жанра; напомним, те, кто участвуют в производстве Спектакля уже находятся в пространстве Спектакля. С учетом всего этого и перейдем к структуралистскому, семиотическому анализу конкретного современного теракта, а именно того, что произошел в США 11 сентября, 2001 года.
Атаки на здания Всемирного Торгового Центра в
Критерием для выделения основных знаков из множества других для нас служила частота их употребления. Заметим, что 5 из этих знаков иконические (образные), а 1 языковой. Это обстоятельство станет очень важным, когда мы приступим ко второй стадии структуралистского анализа монтажу. Но перед этим мы должны проинтерпретировать имеющиеся знаки в культурных кодах Спектакля, т.е. попытаться выявить их специфичный, идеологический смысл. Ведь было бы наивным полагать, что самолет или нож, показанный в Спектакле, есть просто самолет или просто нож; повторим, перед нами именно знаки Спектакля, они имеют некий второй, а то и третий и четвертый смысл, помимо первого, естественного, и смыслы эти очевидны для человека Спектакля, выросшего на его символах, но, к сожалению, почти никогда не подвергаются систематической рефлексии. Вместе с тем, перед началом такого анализа необходимо признаться, что вряд ли здесь мы сможем выстроить полный Словарь Спектакля, в котором подробно объяснялся бы смысл каждого символа Спектакля, хотя бы потому что таких символов огромное количество, ведь как помним, суть Спектакля в том и состоит, что он стремится поглотить собой всю реальность, а также потому, что и таких Словарей множество: политический, экономический, эротический, военный и т.д.. Думаем, даже описание основных, базовых символов Спектакля задача, которая далеко выходит за рамки этой статьи. Поэтому мы намерены здесь ограничиться приблизительным анализом знаковых элементов выбранного теракта, опираясь на уже вычлененные концепты Спектакля (Удовольствие, Количество, Зрелищность и т.д.) и обращаясь к более или менее самоочевидным интерпретациям его символики. Когда это потребуется, мы будем апеллировать к наиболее концентрированным формам Спектакля, например, к голливудским фильмам, к рекламе, а также к современным исследованиям мифологии. В силу этого предлагаемую интерпретацию данного теракта в ее деталях мы предлагаем рассматривать как обладающую известной долей гипотетичности. Итак, приступим.
Самолеты. В языке Спектакля самолет символизирует собой одно из высших достижений западной, технологической, капиталистической цивилизации. Практически в каждом современном западном фильме есть следующий знаковый эпизод: по взлетной полосе несется самолет, затем он медленно поднимается в воздух, его огни горят, моторы и сопло ревут (как правило, фоном этого является туманный или вечерний пейзаж, еще лучше оттеняющий огни и контуры лайнера). В общем, самолет здесь призван всем своим видом воплощать величие и мощь западной техники. Эпизод этот, обычно, мало оправдан сюжетом фильма и представляет собой типичный пример скрытого идеологического прессинга, но на специфичный либеральный манер.
Ножи в руках террористов, их арабское происхождение и подчеркнутая безличность. Нож как низкотехнологичное орудие убийства, особенно вкупе с незападной внешностью в языке Спектакля, очевидно, означает
Горящие и падающие небоскребы ВТЦ и стена Пентагона.. Здания ВТЦ и Пентагон это знаки языка Спектакля, которые все комментаторы правильно расценили как символы современного капитализма: его экономической (ВТЦ) и военной (Пентагон) мощи. Учитывая то очевидное обстоятельство, что экономическая сфера при капитализме стойко ассоциируется с сакральным (вспомним, что по М. Веберу для капитализма свойственно именно духовное, сакральное понимание денег, генетически восходящее к сотериологической доктрине протестантизма) ясно, что речь идет о покушении на «священное пространство» капиталистического дискурса. Как видим, банк можно расценивать и как «капиталистический храм», т.е. особое, «сакральное» с точки зрения данного дискурса место. Исходя из этого, мы могли бы дополнить распространенные комментарии следующим образом: крупнейший американский исследователь мифов Мирче Элиаде утверждает, что во всякой мифологической конструкции Храм или Дворец являет собой символ Священной Горы, «Оси мира», которая соединяет преисподнюю, землю и небо (13) и являет собой imago mundi изображение мира, космос в миниатюре (14), а его возведение повторяет космогонию (15). Думаем, не будет ошибкой перенести это указание и на нетрадиционный, капиталистический мифологический дискурс, ведь его антитрадиционность состоит в некоторой аберрации содержания, а общая структура мифа в любом случае одна и та же. Итак, небоскреб банка (а именно о нем больше всего говорили СМИ, буквально оттеснив на второй план горящий Пентагон) следует рассматривать и как модель мироздания, как его видит буржуазный дискурс. Если мы присмотримся к архитектурным формам
Смерть «простых людей» заложников и людей в ВТЦ и в Пентагоне. Физическая смерть индивида в рамках либерального капиталистического дискурса вообще расценивается как одна из величайших трагедий и в этом одно из главных отличий этого дискурса от других, нелиберальных (например, традиционного христианского, мусульманского или советского, коммунистического). Либерализм изначально позиционируется в философской плоскости как особая разновидность номинализма индивидуализм. Поэтому в рамках чистого, беспримесного либерального дискурса принципиально невозможна более или менее онтологически состоятельная надиндивидуальная идея, которая «снимала» бы в гегелевском смысле безысходность физической смерти индивида (отсюда глубинная трагичность и пессимистичность этого мировоззрения, выражение чего такие знаковые феномены западного духа как экзистенциализм, голливудские фильмы ужасов, психоанализ и т.д.). Особенно же это верно по отношению к позднелиберальному дискурсу, который представляет собой «идеологию потребления»: если смыслом жизни человека является лишь удовольствие, как заявляет этот дискурс во множестве своих репрезентаций (реклама, кино), то смерть тела абсолютное зло, ведь удовольствия тут связываются именно с телом (тотальность образа обнаженного и полуобнаженного женского тела в рекламе).
Без понимания этих фундаментальных обстоятельств невозможно осознать происшедшее. Но важно при этом и то, что Спектакль позиционирует погибших как «простых людей» (что, в
Смерть самих террористов. Различие между смертью заложников и смертью самих террористов с точки зрения Спектакля состоит в том, в последнем случае к ужасу либерального человека перед смертью тела источника удовольствий добавляется принципиальное и симптоматичное непонимание того: как человек может добровольно пойти на смерть, ради чего бы то ни было пожертвовать жизнью? Спектакль настолько настойчиво элиминирует смерть человека, так что даже все боевики кончаются
«Самый крупный и ужасный теракт в истории человечества!» Содержание этого сообщения столь же далеко от истины (ведь, к примеру, можно трактовать и американскую ядерную бомбардировку Хиросимы, унесшую гораздо больше жизней, как разновидность акта террора, только государственного), сколь и симптоматично. Здесь в неприкрытом виде перед нами предстает фундаментальная тенденция Спектакля тенденция к самовосхвалению и самовозвеличению. В сущности, это сообщение стоит в одном ряду с другими слоганами Спектакля «самый лучший шампунь», «самый вкусный шоколад», «самый высокий небоскреб» и т.д.
Следует подчеркнуть, что мы рассматривали лишь основные, наиболее очевидные смыслы этих знаков, что, понятно, не исключает наличия у них множества других смыслов (например, самолет может рассматриваться как символ титанического характера капитализма, «штурмующего Небо», точно также как и небоскреб и т.д.) Далее, мы сознательно упустили из вида другие, более мелкие знаки, имеющие подчиненное значение по отношению к основным (например, бунт заложников на одном из самолетов, растиражированный СМИ и имеющий смысл еще одного подтверждения американского мифа о Хорошем Простом Парне). К тому же, переходя к следующей фазе структуралистского анализа монтажу, мы видим, что возможны и множество конфигураций и комбинаций этих знаков, что увеличивает количество смыслов текста на порядок и таким образом порождает тот эффект, который Р.Барт называл глубиной или пространственностью Текста. Однако, мы должны среди этой массы смыслов текста выявить один, который был бы универсальным, так сказать, базовым и характеризовал бы не только данный теракт, но и современный террор вообще, иначе мы будем обречены на вечное и бесцельное блуждание в смысловых лабиринтах текста. И здесь нам приходит на помощь своего рода классический образец структуралистского анализа исследование Ролана Барта «Риторика образа». Там Р. Барт утверждает, что если в комбинированном Тексте есть знаки разного рода, а именно и иконические, и языковые (как, например, в рекламе, где обязательно есть картинка или фотография и слоган), то последние выступают в ведущей роли. По словам французского мыслителя «текст (т.е. языковое сообщение Р.В.) как бы ведет человека, читающего рекламу, среди множества иконических означаемых, заставляя избегать некоторых из них и допускать в поле восприятия другие; зачастую весьма тонко манипулируя читателем, текст руководит им, направляя к заранее заданному смыслу» (16). Это связано с тем, что человек, в силу особенностей своей психологии, склонен рассматривать любой языковой текст, находящийся под фотографией или картинкой как пояснение, так что даже человек сначала «прочитывает» художественный образ, а потом языковой текст, «разъясняющий» его. При этом Р. Барт замечает: «…все дело в том, что это разъяснение имеет избирательный характер; перед нами такой метаязык, который направлен не на иконическое сообщение в целом, но лишь на отдельные его знаки; поистине, текст это воплощенное право производителя (и следовательно, общества) диктовать тот или иной взгляд на изображение … именно на уровне текста мораль и идеология общества заявляют о себе с особой силой» (17).
Итак, текстовое сообщение этого теракта «самый крупный и ужасный теракт в истории человечества!» имеет очевидный смысл самовосхваления и самовозвеличения американского и, говоря шире капиталистического общества. Именно исходя из этого в восприятии человека Спектакля происходит сегрегация и конструирование смыслов и из общей массы выделяются следующие: разрушение
Как видим, теракт является мифом в бартовском смысле, так как он предназначен для того, чтобы выдать существующую социальную реальность за природную (псевдофюзис) и укрепить основные «священные» символы данного общества. В самом деле, использование самолетов в качестве орудий в контексте Спектакля есть только лишнее подтверждение значимости западной техники, выбор в качестве объекта здания Всемирного торгового центра также не выходит за рамка капиталистического мифа о Банке как Новой Оси Мира, убийство «простых людей», очевидно работает на миф об абсолютной ценности человеческого тела и на миф о Простом, Среднем Человеке. Цинизм Спектакля в том и состоит, что даже убийства и катастрофы он заставляет работать на себя, превращая их в саморекламу капитализма, в мифы, извлекая из них прибыль. Как уже говорилось, суть Спектакля состоит в том, что он тотально и агрессивно экономичен, он все превращает в товар и даже, как видим, попытки протеста против Спектакля. Здесь полагаем, было бы уместно совмещение марксистских и структуралистских методик, тем более, что и Э. Ги Дебор широко применяет инструментарий марксистского анализа, не являясь, впрочем, ортодоксальным марксистом. К тому же нам думается, что между этими двумя интерпретациями нет никакого противоречия, так как товар также является ничем иным как мифом; его ценность, которую можно «прочитать» только располагая «кодами» определенного (в данном случае буржуазного) общества, есть тот уровень коннотации, который, согласно структуралистской доктрине, являет собой лоно мифов.
Итак, Спектакль и есть тот самый оруэлловский «новояз», на котором в принципе невозможно выразить крамольную мысль, подрывающую режим. Террорист является персонажем уже предусмотренным Спектаклем и экзистенциальная трагедия террориста не как функции, а как человека заключается в том, что его протест, будучи переведенным на язык Спектакля, становится апологией Спектакля. Вывод, который следует отсюда, достаточно парадоксален: победить терроризм означает разрушить капитализм как культурную реальность или как дискурс (поскольку терроризм в его модернистской, привычной нам форме есть, как видим, такая же неизбежная данность капитализма как, например, экономические кризисы или безработица). А такое разрушение возможно лишь в том случае, если у противников капитализма появится свой язык или дискурс. (18) Проблема же заключается в том, что дискурс нельзя создать по собственному желанию, хотя противоположное совершенно верно дискурс может порождать борцов и героев. Остается прислушиваться к языку, надеяться на язык и действовать в согласии с языком этой бездной, которая полна in potentia бесчисленного множества новых, не рожденных еще дискурсов и мифов.
Примечания
1 см. Барт Ролан Мифологии"//Барт Р. Избранные работы. Семиотика. Поэтика, М., 1994
2 см.
3 см. напр. Фуко М. Рождение клиники, М., 1998
4 см. обзорную статью Степанов Ю. С. В мире семиотики//Антология семиотики, ред. Степанов Ю. С., М., 2001, с. 544
5 От произведения к тексту// Барт Р. Избранные работы. Семиотика. Поэтика, М., 1994, с. 417; см. также Косиков Г. К. Ролан Барт семиолог, литературовед//Там же, с. 14
6 Барт Р. Мифологии// Там же, с. 110111
7 Декомб В. Тождественное и иное. Сорок пять лет из истории развития французской философии (19331978//Декомб В. Указ. соч., с. 7980
8 Там же, с. 93
9 показательна при этом позиция по отношению к проблеме «авторства» высшего авторитета западного традиционализма Рене Генона; он настолько радикально был настроен против идеи
10 о различиях современного терроризма и терроризма прошлого см.
11 Дебор Эрнест Ги Общество спектакля Пер. с фр. Офертас С. и Якубович М., М., 2000, с. 24
12 Там же, с. 42
13 Элиаде Мирче Миф о вечном возвращении,
14 там же, сс. 3132
15 там же, с. 34
16 Барт Р. Указ. соч., с. 306
17 там же
18 особо подчеркнем, что при этом будет достигнута победа именно над модернистской, западнической формой терроризма, а не над терроризмом вообще. В рамках других обществ и дискурсов существуют, соответственно, иные формы терроризма, причем, не обязательно связанные с убийством людей. Так, в обществах религиозного типа террор направленный против людей, да еще и простых, не произведет того же эффекта, как на Западе, в силу специфичного понимания человека (религиозное мировоззрение вообще не видит в физической смерти безысходной трагедии, поскольку не связывает со смертью тела смерть личности). Напротив, шок, напоминающий, шок западный людей от терактов в
Признанный лидер французского структурализма Ролан Барт, пожалуй, одним из первых стал противопоставлять речь письменную и устную, или Письмо и Речь в контексте анализа идеологии. Согласно Барту, речь текуча и хаотична, письмо же есть отвердевший и закостеневший язык, речь это сугубо языковой феномен, служащий целям коммуникации, письмо в глубине своей хранит «некий фактор, чуждый языку как таковому, оттуда устремлен взгляд на некую внеязыковую цель1»; короче говоря, речь предполагает равноправие сторон, письмо выражает позицию властного дискурса, утверждает
Итак, письмо есть не только застывшее Слово, но и Слово, обладающее властью Газетный тест нагоняет мысли о «карающей деснице государства» даже если он выражает лишь мнение одного лишь автора статьи, кондуктор в автобусе говорит как по писанному: «на линии контроль», а не «будут проверять билеты», потому что он представляет репрессивную и властную инстанцию. (причем, здесь не столь уж принципиальна буквальная принадлежность
Каков же источник идеологических чар письма? Этот вопрос, пожалуй, был одним из болезненных для структурализма и именно неудача при его разрешение обусловила мутацию структурализма в постструктурализм, где все стало представляться как текст, столкновение цитаций и обрывков дискурсов, а свобода от идеологии была отождествлена лишь с игрой, обманывающей язык. Однако, будучи неразрешимым в пространстве левого, атеистического дискурса, вопрос этот снимается неожиданно легко в дискурсе традиционалистском. Согласно его положениям, архетипичным прообразом письма, так сказать, протописьмом является не что иное как Абсолютная Книга, Откровение Божье. Безоговорочное право на монолог имеет лишь Бог, владеющий Истиной и являющийся Ею, именно поэтому Сакральное Письмо не есть идеология, здесь мы встречаемся с единственной формой вполне легитимной, обоснованной власти властью Божьей. Отсюда становится ясным, что письмо или что то же самое, идеология этот своего рода суррогат религии и мифа в модернистском, антитрадиционном обществе есть феномен богоборческий, попытка заместить Откровение Божье человеческим мнением, монолог, исходящий не с небес, а от человека, желающего властвовать самовольно и автономно. Любая идеология есть ересь и любая ересь идеология; это, на первый взгляд, вполне эквилибристическое утверждение, на самом деле, наполнено точным смыслом: идеология подражает религии, пускай даже бессознательно, как мы это видим на примере либерализма и коммунизма и в высшем и наиболее последовательном своем развитии есть псевдорелигия, как это видно на примере фашизма.
Герцен говорил, что на лбу последнего городового горит отпечаток елея, которым помазан император, перефразируя его можно заметить, что в каждом идеологическом клише «просвечивает» бессознательная пародия на Священное Писание, вспомним, все эти рассуждения о «светлом будущем коммунизма» или о «магии рынка». А поскольку, родоначальник всех пародий и персмешничеств не кто иной как враг рода человеческого, то любая идеология сродни магии употребляемое в название этого эссе слово «чары», выходит, не метафора, а строгая дефиниция (напомним, кстати и о магической силе
Следовательно, освобождение от идеологии не в пресловутой игре дискурсами и деконструкции, а в возврате к Традиции, к единственному дискурсу, пронизанному легитимной властью. Подчиниться Богу значит, освободиться от ложной власти идолов мира и века сего, от чар идеологии.
Теоретической основой гуманитарных подходов к естествознанию в Новое время стала открытая в рамках немецкой классической философии диалектика субъекта и объекта в процессе познания. После «коперниканского переворота в философии», произведенного И. Кантом, стало понятно, что говорить о познании неких объективно существующих вещей, никак не связанных с субъектом, можно только оставаясь на позициях наивного, догматического сознания. Односторонность этой позиции состоит в том, что она признает влияние объекта на субъект в процессе познания, что, собственно и постулирует вульгарная трактовка «теории отражения», видящая в человеческом сознании подобие зеркала, но при этом не признает обратное влияние субъекта на объект, хотя взаимосвязь субъекта и объекта логически предполагает и то, и другое. Но отсюда,
Правда, агностицистское учение Канта о непознаваемости вещей вне опыта вкупе с культурологической критикой тезисов трансцендентализма об абсолютном, всеобщем характере новоевропейских представлений о пространстве и времени, заложили почву для позднейшей релятивистской интерпретации естественнонаучного знания. Впрочем, для того, чтобы были сделаны подобные крайние выводы понадобилось преодоление позитивистских стереотипов в отношении науки. Тут следует напомнить о том, что позитивизм, возникший в начале 19 века и получивший большое влияние в первой половине 20, особенно в англосаксонских странах, был одной из первых форм неклассического философствования. Он исходил из того, что появление экспериментальной науки, дающей положительное, строгое и точное знание о мире, обесценивает предыдущую философию; отсюда почти открытое игнорирование позитивистами и, прежде всего, о основателями этого направления Контом, Спенсером и другими классической философской традиции, и как следствие этого не столь глубокий уровень постановки и решения собственно философских проблем, по сравнению, например, с немецкой классической философией. Не случайно ведь, что углубление и развитие позитивистской доктрины, которое произошло в «критическом реализме» К. Поппера, в конце концов свелось к «возвращению к Канту», то есть к той самой презренной «метафизике», от которой пытался уйти основоположник позитивизма Конт.
Итак, выход на гуманитарные исследования естественнонаучного знания был связан с преодолением позитивистских стереотипов в отношении науки, в частности, со вполне справедливой критикой позитивистских тезисов об индуктивности научного познания, о первичности экспериментального уровня познания, об имманентном характере законов развития науки, о кумулятивности научного прогресса и т.д. В области рационалистической философской мысли 20 века это нашло выражение в западных постпозитивистских, экстерналистских школах философии науки (И. Лакатос, Т. Кун, П. Фейерабенд, М. Малкей и др.) и в советских школах методологии науки, исследовавших
При этом, некоторые
В связи с этим необходимо отметить, что в ХХ веке произошел подлинный переворот в научных представлениях о мифе. В результате исследований авторитетных отечественных и зарубежных специалистов в этой области, среди которых необходимо особо отметить того же А. Ф. Лосева, американского религиоведа румынского происхождения М. Элиаде, австрийского психолога и философа К. Г. Юнга, французского философа и литературоведа Р. Барта было отброшено традиционное для новоевропейской, просвещенческой и позитивистской мысли узко рационалистическое понимание мифа, согласно которому миф является лишь примитивной попыткой объяснения мира, характерной для ранних этапов истории человеческих сообществ. Как справедливо отмечал А. Ф. Лосев, порочность такого взгляда на миф состоит хотя бы в том, что тем самым не проводится различия между наукой, пускай и примитивной, и мифом, то есть упускается специфика мифа как такового. Кроме того, исследования современных этнографов показали, что мифы так называемых «первобытных народов» в действительности не так уж просты, наивны и элементарны, а напротив, представляют собой чрезвычайно сложные учения, содержащие глубокие прозрения о природе универсума. В то же время развитие современной психологии породило утверждение о связи мифа и глубинных, бессознательных уровней человеческой психики, что практически означало мифологический характер всякого человеческого восприятия. Наконец, исследования в области философии языка показали, что миф коренится в самом языке, а точнее, в слове, которое наряду с логическим значением денотатом, имеет и оценочное значение коннотат, и являющееся лоном мифологического и идеологического дискурса.
В итоге возникло новое понимание мифа, которое видит в нем символичную, пропитанную специфическими мировоззренческими интуициями картину мира, абсолютно реальную для представителя данной мифологической традиции, и опирающуюся на особого рода архетипы души и языка, которые являются фундаментальными и поэтому принципиально не элиминируются. Таким образом, выяснилось, что мифологическое сознание наличествует не только на первоначальных, архаических этапах жизни человечества, оно присуще для любого периода истории, в том числе и для современного, индустриального общества, которое на уровне самоосознания претендует
Среди русских философов, пожалуй, одним из первых подробнейшим образом рассмотрел роль мифа в научном познании последователь традиции всеединства А. Ф. Лосев. В его работе «Диалектика мифа» показано, что представления о бесконечном, однородном, гомогенном пространстве, лежащие в основаниях механики Ньютона, суть не более, чем специфические интуиции, характерные для раннебуржуазного, протестантского мировоззрения, или миф Нового времени.
На Западе схожие взгляды высказывал в рамках традиции «философии жизни» Освальд Шпенглер, который в своем знаменитом труде «Закат Европы» также утверждал, что научные теории питаются интуициями предшествующей им мифологии. Так, стремление новоевропейской науки найти за «туманным покрывалом наблюдаемых явлений» строгие математические закономерности, он связывал со специфическим свойством фаустовской, западной души к растворению материи в духе, которое в древние времена проявлялось в германских мифах о
Наконец, во второй половине ХХ века в рамках западной философии постмодернизма, являющейся, как известно, одной из ветвей метапарадигмы иррационализма появляется концепция, которая прямо отстаивает гуманитарный и даже художественный характер естественнонаучного познания, впрочем, как и человеческого познания вообще. Речь идет о знаменитой «теории нарратива» французского
Из данного экскурса видно, что признание
Часто бывает так, что подобного рода исследования, направленные на обнаружение гуманитарного, неформализуемого содержания естественнонаучных теорий, философами науки, особенно, интерналистских школ, воспринимаются как проповедь откровенного релятивизма. Разумеется, среди философов экстерналистов имеются и скептики, отрицающие прогресс в науке и саму истину, но
Таким образом, и естествоиспытатель, изучающий природу при помощи методов математизированного, экспериментального естествознания, имеет дело не с самой природой, как кажется наивному позитивистскому сознанию, а с одним из мифов о природе. Причем, как отмечает А. Ф. Лосев, несмотря на принципиальную недоказуемость и неопровержимость мифа рациональными средствами, мы и тут вполне можем говорить об определенном, хотя и не примитивном линейном и поступательном прогрессе научного знания, ведь существует и особый мифологический критерий истины. И как бы то ни было, дабы не впадать в релятивизм мы должны и можем утверждать наличие инвариантов даже при революционном развитии науки. А. Ф. Лосев разделяет чистую науку и мифологию науки, совершенно справедливо утверждая, что одно дело формулы, математические соотношения и модели, а совсем другое их мировоззренческая подкладкаи это, на наш взгляд, очень важно: ведь даже при фундаментальном перевороте в науке или научной революции, когда полностью меняется угол зрения ученых на мир, иначе говоря, имеет место переход от одного мифа к другому, аппарат «чистой науки» в общем и в целом сохраняется. Формулы и законы при этом просто вписываются в другой мировоззренческий контекст и, соответственно, наделяются, как говорят физики, новыми граничными условиями (что, например, произошло с уравнениями классической механики Ньютона после открытия специальной теории относительности А. Эйнштейна).
Вместе с тем нам нужно определиться с тем, какое место занимает миф в структуре научной теории, как он соотносится с другими ее уровнями и какие методы возможно использовать для его экспликации. Современная философия науки выделяет в научной теории экспериментальный и теоретический, формализованный уровни, а также определенное метафизическое ядро, где содержатся концептуальные основания теории, мировоззренческие допущения, на которых она зиждется, причем, зачастую скрытые и неосознанные, а также ценностные ориентиры. Не будет преувеличением сказать, что предмет нашего исследования миф является наиболее глубинным и важнейшим структурным образованием теории. Это проистекает хотя бы из того, что миф является наиболее фундаментальной формой мировоззрения и исторически, и фактически. Отсюда же следует, что миф должен быть «растворен» во всей ткани теории, наличествуя, хотя и незаметно, на всех ее уровнях; другими словами, он должен являться неким «самоочевидным» углом зрения, который никогда ясно не формулируется, но который есть основа основ теории, ее «трансцендентальным означающим» в терминах Ж. Деррида. В самом деле, ведь и на уровне элементарного наблюдения ученый уже наделяет одни явления большей значимостью, другие меньшей, исходит из определенных предпосылок, которые кажутся ему само собой разумеющимися, но которые на деле связаны со вненаучным социокультурным контекстом. Однако вряд ли мы ошибемся, если скажем, что наиболее тесно соприкасается с мифом метафизический уровень или ядро теории. Вспомним, что основными элементами этого уровня при его логической экспликации выступают абстрактные объекты и принципы отношений между ними (как, допустим, «материальные точки», «электроны», принцип дальнодействия», «полевое взаимодействие» и т.д.). Не отрицая того, что эти абстрактные объекты отражают определенные черты реальной действительности, подчеркнем все же, что это лишь модели, строящиеся на определенном упрощении образа реального объекта и целом ряде допущений. Так реальный микрообъект, называемый нами «атом», как выяснилось в ХХ веке, может быть одинаково хорошо описан и как система частиц, и как волновая система (принцип дополнительности), понятно, что то упорство, с которым физики в начале ХХ века стремились отстоять понимание атома и его элементов как частиц, и которое было даже увековечено в термине «элементарные частицы», уходит своими корнями в определенный миф о природе, расставание с которым физикам представлялось подрывом мировоззренческих основ.
Естественно, что миф, который проникает сквозь этот «зазор» в научную теорию не есть результат
Итак, полагаем, метафизическое ядро научной теории можно рассматривать как «текст» в том смысле, который привносят в этот термин структуралисты, то есть как объединенную некими внутренними связями совокупность знаков. Причем, в качестве знаков здесь будут выступать элементы метафизического ядра, а именно «абстрактные объекты теории» и ее принципы, а «объем» или «смысловая глубина» текста достигаться за счет того, что за каждым таким знаком стоит мифологический символ.
Исходя из этого мы можем использовать и специальные методы, разработанные структуралистами для дешифровки разного рода текстов, то есть для обнаружения их внутреннего смысла и смыслов понятно, что в нашем случае это ни что иное как неявная мифологема. Точнее говоря, метод нашего исследования можно охарактеризовать как
Нетрудно заметить, что бартовская структура здесь если не синоним, то в большой степени коррелят эйдоса в его лосевском понимании. Представляется существенным и замечание Р. Барта о том, что единицы парадигмы, составляющей основу анализируемого объекта, «должны иметь некоторое сходство для того, чтобы могло стать совершенно очевидным различие между ними». В то же время структуралистский метод представляет собой, на наш взгляд, гораздо менее общим и абстрактным, чем чистая диалектика и потому более пригодным для работы с конкретным эмпирическим материалом, которая нам и предстоит.
Структуралистский анализ, как известно, имеет две фазы членение, когда выделяются некоторые элементарные единицы объекта, составляющие его парадигму, и монтаж, когда выясняется характер связей между этими единицами. Для нас это будет означать следующую последовательность действий: сначала мы обрисуем выбранную, ньютонианскую парадигму, из которой исключены формы «чистой науки» (формулы, уравнения и т.д.); затем, мы расчленим эту картину, выделив из нее фундаментальные элементы (абстрактные объекты, принципы), и попытаемся соотнести их с символами традиционных мифов. Конечным результатом нашего исследования будет выражение метафизической сути ньютонианской парадигмы на языке мифов (считаем необходимым подчеркнуть, что речь идет об анализе именно ньютонианской, а не ньютоновской парадигмы, между ними, разумеется, есть существенная разница и обращение к трудам самого Ньютона показывает, что он в ряде случаев был далек от тех крайних, механистических взглядов, которые приписывали ему его позднейшие последователи).
Само название механистической картины мира свидетельствует о том, что в основе ее лежит понимание природы как механизма, а не как организма (в отличие от древней натурфилософии). Причем, под механизмом, согласно А. Ф. Лосеву, понимается такое целое, части которого объединены неким внешним образом. Или, иначе говоря, в механизме идея выражается в чуждом для себя материале, так идея часов почти никак не отражается на металле и стекле, из которых эти часы сделаны, то есть изучая их материал металл и стекло как таковые, ничего определенного о часах сказать нельзя, тогда как в случае организма по одной единственной клетке можно судить об особенностях организма в целом.
Именно таков и космос Ньютона, который и космосом можно назвать лишь игнорируя античное значение этого слова; ведь это лишь механическая сумма более или менее качественно однородных тел «материальных точек», объединенных в систему лишь внешним законом, исходящим от внеприродного Божества. Нельзя не согласиться с известным философом и методологом науки Б. М. Гессеном в том, что «…концепция Ньютона, сводящаяся к апелляции к божественному разуму как устроителю вселенной вовсе не случайна, а является необходимым следствием его концепции основ механики». Дело в том, что сам механицизм строится на понимании природы как косного, пассивного начала, впрочем, это ясно уже из базовой метафоры этой доктрины, ведь механизм еще и тем отличается от организма, что он несамодостаточен, т.е. предполагает своего создателя и конструктора, а все попытки избавиться от концепции Божественного первотолчка в конце концов закономерно приводят к подрыву самых основ механицизма и к переходу к концепции самоорганизации.
Еще одна важная уже упоминавшаяся особенность ньютонианской картины мира представления о бесконечном, абсолютном пространстве, которое является ареной для физических процессов. Только в таком пространстве и возможна инерция фундаментальное понятие ньютоновской физики, также тесно связанное с механицистским мировоззрением. Ведь по сути закон инерции говорит о том, что в условиях отсутствия каких бы то ни было сил тело ведет себя так, будто во всей вселенной существует лишь оно одно, а это значит, что никаких настоящих, глубинных связей между телами в космосе Ньютона не предусмотрено. Причем, это пространство понимается не только как условие для инерционного движения, но и, подчеркнем, как абсолютная система отсчета, с которой должно соотносить все процессы во вселенной и в определенном смысле
Структуралистская операция членения, очевидно, обнаруживает, что в основе ньютоновской картины мира лежат следующие элементы: представления о материи как косном и пассивном начале, как бы растворенном в бесконечном абсолютном пространстве и времени; о природе как о механистическом единстве внутренне разобщенных тел и их частей; представления о внешней Божественной силе, придающей миру активность и устанавливающей в нем порядок и гармонию, и об абсолютном пространстве как всепроникающем Божественном духе. Рассмотрим их подробнее и попробуем проследить их возможные связи с традиционными архетипичными мифологическими символами.
Материя. Напомним, что материя у Ньютона мыслится как нечто принципиально отличное от пространства, которое по Ньютону есть ни что иное как пронизывающий все и вся Дух Божий. То есть пространство абсолютно и духовно, а материальный мир лишь обрамляется этим пространством; в этом принципиальное отличие классической физики от релятивистской, эйнштейновской, которая, напротив, не разделяет материю и пространство, а сводит одно к другому, считая пространство одним из свойств материи. Итак, по Ньютону выходит, что материя сама по себе, действительно, совершенно бесформенна, поскольку оформленной, то есть совокупностью предметов, имеющих пространственные параметры (длину, ширину, высоту) ее делает чуждое ей духовное начало абсолютное пространство. С другой стороны сила, которая приводит мир в движение и превращает его из совокупности равномерно и прямолинейно движущихся тел в знакомый нам космос с круговращениями планет, есть опять таки внешняя и чуждая материи, ведь это Божественный первотолчок. Да и закон тяготения также рассматривается Ньютоном как чудо Божье, то есть в определенной мере как вмешательство посторонней Божественной воли в материальный мир. Однако, первоматерия и в рамках любой натурфилософской концепции мыслится как нечто бесформенное, нуждающееся во внешней силе, для того, чтобы обрести определенность. Специфика ньютоновской картины мира состоит в том, что и в определенном, предметном виде его вселенная несет на себе характерный отпечаток унифицированности. Дело в том, что и физические тела во вселенной Ньютона мыслятся как более или менее однородные субстанции, главным параметром которых является масса мера инерции, причем, если учесть, что они находятся в бесконечном абсолютном пространстве, то их однородность еще более усугубляется и в конце концов их онтологический статус понижается до минимального.
Итак, и материя, и весь материальный мир в картине мира физики Ньютона в большой степени предстает как бесформенная, пассивная, однородная, и в то же время утончающаяся до ничто субстанция. Обращение к символам традиционной мифологии без труда обнаруживает здесь параллель с иерофанией «Воды». Мифологическая «Вода» по признанию М. Элиаде, «символизирует полную совокупность возможного; она есть fons et origo (источник и начало), средоточие всех потенций бытия», «…первичную субстанцию, из которой рождаются все формы, и в которую они возвращаются либо путем увядания, либо через катаклизм» Причем, этот символ является важнейшим в мифологиях всех народов. Вспомним в связи с этим, что мифы древних греков говорят о первоначальном хаосе, из которого рождается космос, космогонические мифы вавилонян о первобытном Океане, индийские «Веды» о неразличимом темном Едином, которое было прежде богов, библейская Книга Бытия о первобытных водах, над которыми носился Дух Божий.
Как видим, ньютоновская картина мира несет в своей основе безграничную Воду или Океан как символ физической вселенной.
Природа. А поскольку эта картина мира не предполагает Суши, то природа должна мыслиться здесь как начало, хотя и отличное от Воды в ее первоначальном виде, но все же связанное с ней. При этом нетрудно заметить, что механизм в сущности и есть такое начало, так как он тяготеет в большей степени к принципу «водному», хаотичному, материальному, в противоположность организму, насквозь пронизанному духовными, логосными энергиями. Принципиальным отличием механизма от организма, по определению, является отсутствие в первом иерархии в подлинном смысле этого слова. По сути, механизм проще, чем организм и эта простота выражается в господстве в нем принципа примитивного равенства. Далее, механизм, как известно, предполагает движение. Однако, это не движение в смысле органическом, т.е. не рост, усложнение и последующее увядание, представляющие собой многогранное развертывание внутренней потенции и цели, а движение иного рода однообразное, бесцельное, сводящееся к развертыванию «дурной бесконечности». И, наконец, механизм гораздо более тесным образом связан с принципом чистой телесности, чем организм. Немецкий физик и философ науки Вернер Гейзенберг приводит в своей автобиографии слова Нильса Бора, который сравнивал ремонт поврежденной яхты с регенерацией тканей у раненого кита: «… корабль на самом деле тоже не совсем мертвый предмет. Он относится к человеку также как паутина к пауку или гнездо к птице. Формообразующая сила здесь исходит от человека и ремонт яхты тоже в известном смысле аналогичен исцелению кита». Полагаем, что это очень глубокая мысль, ведь, действительно, механизм связан с его создателем и управителем человеком. Не будем забывать, что механизм и есть отчужденная, опредмеченная форма человеческих мыслей и волений. Но и кроме того, механизм не может действовать без человека, даже если это очень совершенный механизм как, например, компьютер, т.к. он все равно нуждается во внешней управляющей силе, которая исходит от человека, пускай это управление будет и не столь уж явным и почти незаметным, как, например, написанная программистом компьютерная программа. Итак, человек в отношении механизма выполняет роль «души» в древнем смысле этого слова, т.е. активного, разумного, волевого, но в то же время качественно отличного от механизма и относительно независимого от него начала (и, следовательно, человек, принимаясь за управление механизмом, как бы дематериализуется, почти сводится к душе, то бишь к разуму и воле, что легко заметить, скажем, на примере, автомобилиста). В свою очередь механизм выступает по отношению к человеку как искусственное тело, которое на время замещает его настоящее, органическое тело. Отсюда, кстати, можно увидеть, что замена естественных органов в теле человека, как то сердца, легких, почек и т.д. их искусственными аналогами и маячащая в перспективе своего рода «киборгизация» человека, которая вызывает справедливые опасения и тревогу
Итак, как видим, механизм выражает собой принципы унификации, бесцельного в себе движения, телесности, доминанты множественности над единством. Все этого отпечатки признаков материи в древнем, мифологическом смысле этого слова, т.е. материи как неопределенности, текучести, бесформенности, бесконечной раздробленности. Причем, ясно, что в системе традиционных мифологем такому неодушевленному, материальному, подвижному началу, существующему в бескрайнем Океане и связанному с водной стихией может соответствовать лишь символ Корабля. Итак, мифологический символ физической природы в ее феноменальном, предметном виде в картине мира Ньютона «Корабль».
Божественная сила. Но, напомним, природа, согласно Ньютону, не имеет начала активности сама в себе, она движется вследствие внешней трансцендентной силы Божественного первотолчка, искривляющего инерционное прямолинейное движение обособленных тел, превращающего их в систему природы и приводящего весь этот мир в движение. При этом и закон тяготения Ньютон также склонен понимать как чудо Божье. Итак, ньютоновский Бог в Его динамической ипостаси мыслится абсолютно трансцендентным и совершенно чуждым для природы началом невидимой, всепроникающей и всеуправляющей силой, противоположной косному видимому миру. Очевидно, в традиционной мифологии этому соответствует образ Ветра, поскольку там «ветер представляет собой воздух в его активном, подвижном аспекте и считается первичной стихией в силу своей связи с творящим дыханием или дуновением». Во многих языках мира к примеру, в иврите, в арабском, в древнегреческом, в русском слова «дух» и «воздух» практически совпадают. Однако, кроме ипостаси динамической, ньютоновский Бог имеет и ипостась статическую, которую следует рассмотреть особо.
Абсолютное Пространство. По Ньютону, Бог не только приводит природу в движение, Он, вспомним здесь еще и Дух, который пронизывает природу насквозь, являясь абсолютной системой отсчета для всех физических процессов и условием для бесконечного инерционного движения. Иначе говоря, ньютоновское абсолютное пространство соотносится с Божественным, духовным началом, очевидно, в силу того, что ничто вне Бога не может быть бесконечным и абсолютным. В системе традиционной мифологии Бог как статическое надмировое начало, общеизвестно, представляется как Небо.
Операция монтажа, думаем, не представляет особого труда. Картина мира физики Ньютона, если ее перевести с метафизического языка на язык мифологических символов это бурлящий, беспокойный
При этом, символ Корабля, бороздящего Океан, является частым и в традиционной мифологии, однако там он предполагает плавание, которое имеет начало и конец и тайный его смысл духовное перерождение, которое всегда сопряжено с противостоянием хаосу; итак, само плавание там означает мистическую смерть, предшествующую возрождению, а другой берег, которого в конце концов достигает Корабль отождествляется при этом с новым, более высоким духовным статусом, получаемым в результате посвящения (отсюда, к примеру, в христианском символизме Церковь уподобляется Кораблю) . Однако, отличие ньютоновской, антитрадиционной мифологемы состоит в том, что Корабль здесь определенно никуда не стремится, ведь никакого другого берега не предусматривается, вселенная тут и есть Океан. Поэтому, собственно, и Корабль превращается из островка Суши в Океане, как это было в мифе традиционном, в часть Океана. Правда и в традиционной мифологии есть нечто подобное так называемый Корабль Дураков, бесцельно блуждающий по морям, но это, однако, символ, связанный с погруженностью в суетную жизнь с ее греховными удовольствиями, недаром, он выражается символом стакана вина или фигуры женщины, а здесь речь идет о героическом, но ни к чему не ведущим, тотально абсурдном противостоянии хаосу; скорее, для обозначения его больше сгодится образ «Летучего Голландца» проклятого корабля, обреченного до конца времен странствовать в океане за гордыню его капитана.
Итак, в результате структуралистского анализа картины мира ньютоновской физики мы, в принципе, пришли к тем же самым выводам, которые высказывает известный современный культуролог Г. Д. Гачев в работе «Наука и национальные культуры». Напомним, что там он характеризует образ мира ньютоновской механики как «Небогеан» с
Если мы обратимся к общему контексту западной культуры Нового времени, то тотчас обнаружим, что символика, связанная с кораблем и вообще мореплаванием, является здесь широко распространенной и значимой; ее можно проследить, в частности, в английской и европейской литературе. Не будем к тому же забывать, что это как раз эпоха борьбы Англии с Испанией за владычество на море и путешествий за океан, конквистадоров и пиратов. Однако, нам хотелось бы указать здесь на другой, более фундаментальный аспект проблемы. С точки зрения геополитических теорий, настаивающих на связи культуры и цивилизации с географической реальностью, в Новое время произошло важнейшее для всей последующей западной истории событие: Англия начала осознавать себя не частью континента, как в Средние века, а Мировым Островом, соответственно стала формироваться и крепнуть особая цивилизация «океанического типа», противопоставившая себя традиционным цивилизациям континентального типа. Причем, дихотомия
Разумеется, сделанные здесь выводы являются лишь предварительными и нуждаются в дополнительном обсуждение и развитии. Думается, однако, что независимо от этого, широкомасштабное исследование гуманитарного аспекта естествознания с привлечением новейших теорий из области социальной философии и культурологии, даст множество оригинальных результатов.
Согласно легенде, Платону перед смертью приснился сон, где он увидел себя белым лебедем, который улетает, обманув всех птицеловов. Симмий, другой ученик Сократа, истолковал это сон так, что учение Платона все будут стремиться уловить в силки систематизаций, но никто так до конца его не поймет. Полагаю, то же самое можно сказать и о последнем великом русском платонике Алексее Федоровиче Лосеве. К какому только философскому и политическому лагерю не причисляли Лосева и идеалистов, и марксистов, и гусерлианцев, и неокантианцев, и славянофилов, и западников, но он взмывает над лесом философских классификаций, к ужасу классификаторов с клетками в руках и к вящей славе неуловимой и прекрасной Философской Истины. Ирония всего сказанного станет еще более явственной, если добавить, что автор этих строк тоже один из классификаторов с клеткой в руке, но в отличие от других, даже не сомневающийся в принципиальном, провале своего предприятия…
Что ж, возможно, и высказанные здесь мысли только лишь лебяжий пух, не более, но можно ли сказать, что я и мой благосклонный читатель останутся ни с чем? Решительно возражаю против этого: ведь разве не счастье созерцать прекрасный полет белого лебедя философии Лосева в
Использование поздним Лосевым марксистских методов и марксистской терминологии не может не поставить перед исследователями его творчества вопроса о соотношении философии Лосева и философии марксизма. Вопрос этот касается не только личности самого Лосева и тех политических условий, в которых ему пришлось существовать большую часть сознательной жизни, но и имеет принципиальное значение, так как причастен к проблеме комплементарности русского платонизма, представителем которого был Лосев во все периоды своего творчества, и марксизма. В связи с этим нельзя не согласиться с Л. Гоготишвили, что
Но прежде хочется оговориться о том, что это именно вопрос об отношении философии Лосева к философии марксизма, точнее говоря классического марксизма, то есть учения самого Маркса и Энгельса, а вовсе не к марксистской идеологии и, тем более, не к политической практике строительства социализма в СССР. К сожалению, нельзя не отметить того, за философию марксизма сегодня зачастую принимают тот идеологический конструкт, который преподавался в СССР под названием
То же самое можно сказать и об отношение Лосева к Советской власти и социализму. Оно само по себе является проблемой, потому что в наследии Лосева есть и откровенно антикоммунистические и антисоветские сентенции (знаменитые «вставки» из «Диалектики мифа»), но есть и попытки выявить консервативный смысл советской цивилизации (как например, в его философской прозе
Итак, насколько использование Лосевым марксистских методов и инструментария было оправдано собственно философскими задачами, а насколько диктовалось внешними, конъюнктурными факторами? совместимы ли хотя бы отчасти Лосев и Маркс с Энгельсом? вот на какой вопрос мы должны попытаться ответить. В наши дни самая распространенная точка зрения по этому поводу такое совмещение абсолютно невозможно, Лосев был вынужден под давлением советской цензуры ссылаться в своих работах на Маркса, Энгельса и Ленина и упоминать о теории
Но трудно согласиться и с тем, что «марксистские вставки» Лосева были простой маскировкой, «потемкинскими деревнями» или скрытой издевкой, «ироническим марксизмом». Дело в том, что тогда получилось бы, что Лосев делал это без особой надобности, используя весь марксистский инструментарий лишь как предмет для особой, только утонченным критикам режима понятной игры. В потемкинских деревнях ведь не живут, их возводят совсем для других целей обмануть одних и повеселить других. Однако, Лосев, судя по всему, вполне серьезно относится к наследию классиков марксизма, и, изучив его весьма и весьма основательно, с глубиной, которую не встретишь у иного марксиста, применял эти принципы как настоящее, а не бутафорское орудие познания. Выразительно говорит об этом А.А.
Что же получается? С одной стороны Лосев всю жизнь оставался приверженцем философии всеединства, христианского, православного неоплатонизма, с другой стороны в поздних работах он использует элементы марксизма настолько широко, что они проникают в самую сердцевину его концепции. Если мы будем исходить из того, что философия всеединства и марксизм два полюса, между которыми нет ничего общего, то налицо явная и неразрешимая антиномия. Но так ли это?
Собственно, в общих чертах ответ на этот вопрос можно найти опять таки у самого Лосева, нам же останется лишь должным образом его прокомментировать. В беседе с Ю. Ростовцевым «Размышления о Владимире Соловьеве», Лосев более чем ясно отзывается о соотношениях философии всеединства и марксизма: «… если представить себе чудо, что до полного развития
(1) он не мог критиковать диалектический метод (поскольку диалектика основа философии Соловьева), а мог только его одобрять; (2) он никак не мог оспаривать теорию, направленную на критику капитализма и предвестие об его гибели, поскольку сам философ глубоко чувствовал обреченность и недолговременность всей западной,
Итак, сам Лосев наметил три направления исследования, которые могли бы
Прежде всего, необходимо вспомнить, что диалектика, понятая в самом широком смысле как учение о единстве и борьбе противоположностей или о неслиянном единстве противоположностей- основа всей философии всеединства. Ведь главный тезис этой философии: «все существует во всем», проистекает из элементарной диалектики части и целого: части не могут объединиться в целое, если в них изначально нет ничего общего друг с другом и с самим этим целым, иначе говоря, если изначально каждая часть не несет в себе целое.
После этого нас вряд ли удивит тот факт, что в своих ранних работах, общеизвестном «восьмикнижии» Лосев выступает преимущественно как диалектик, применяя это видение (а Лосев, как известно отказывался считать диалектику только лишь методом, он видел в ней нечто большее целостное мировосприятие, которое преодолевает ограниченность логики и метафизики и позволяет «схватить» предмет сразу с нескольких сторон) и к числу, и к имени, и к мифу, и к космосу. К примеру в «Античном космосе» он рассуждает о диалектическом развитии фундаментальных категорий античного мировоззрения Одного, Иного, Становления, Ставшего, Имени; в «Критике платонизма у Аристотеля» показывает метафизичность и односторонность аристотелевской критики платоновской теории идей, и доказывает, что сам Платон дал в своем «Пармениде» разрешение поставленным Аристотелем проблемам о соотношении идеи и вещи, и этот платоновский ответ был всецело основан на диалектике; в «Философии имени» Лосев, по сути, проводит мысль о том, что имя вещи не может не быть связано с самой вещью, так как это следует из простой диалектики
Обратимся теперь к марксизму. Если отвлечься от вульгарных его интерпретаций, в рамках которых диалектика отождествляется с банальными признаниями развития мира и заклинаниями о переходе количества в качество, а сама теория марксизма с примитивным материализмом в учение о природе и западоцентричным и экономикоцентричным упрощенным вариантом теории
При этом самое любопытное, что сами Маркс и Энгельс не претендуют на создание
Как мы уже видели, марксизм дает своеобычный, может быть, не во всех своих аспектах приемлемый для платоника, но все же ответ на вопрос центральный для любой версии платонизма, и интересовавший Лосева всю его жизнь вопрос о единстве материального и идеального. Рассуждения марксистов о том, что идеи нельзя объяснять через одни только идеи, они есть отображение процесса воспроизводства реальной, материальной жизни что это как не специфичное и вполне неосознанное развитие платоновской диалектики одного и иного, материи и идеи из любимого Лосевым «Парменида» и аристотелевской критики обособленного существования идеального? Очевидно, что Лосев так или иначе все равно пришел бы к необходимости использовать эти наработки марксизма, даже в отсутствии
Сейчас много говорится о Лосеве как о
В наши дни российская философская мысль находится в сложном положении. После исчезновения идеологической цензуры, часть постсоветских философов перешла на позиции русской религиозной философии традиции, которая после Октябрьской Революции свободно развивалась лишь в эмиграции, в «русском зарубежье», а в Советском Союзе существовавшей практически нелегально, под угрозой репрессий и не имела широкого круга последователей. Однако, если это возвращение будет сопровождаться при этом огульным отрицанием всей советской, и шире говоря, марксистской традиции русской и российской философии, то в этом случае современная, постсоветская версия русского платонизма будет лишена живой связи с современной российской культурой, которая, осознает она это сама или нет, обогащена рецепцией марксизма, его специфическим духовным опытом глубоким историзмом, диалектичностью применительно к социальным реалиям, моральным профетизмом, и которую можно
И примером в осмыслении и платонической рецепции духовного опыта марксизма и, в особенности, русского марксизма, может для нас служить последний классический русский
Во избежание недоразумений с самого начала я должен оговориться: я не марксист. Но я не принадлежу к разряду тех, кто не признает в учении Маркса ничего ценного. Не буду говорить о том, что это, как правило следствие избытка эмоций, затуманивающих ум, а вовсе не плод внимательного и серьезного изучение трудов Маркса признанного основателя одного из самых влиятельных до сих пор течений европейской философии. Дело в том, что я вообще не склонен считать, что существует некое абсолютное заблуждение. Напротив, мое мнение состоит в том, что каждое заблуждение несет в себе определенную долю истины, а великое заблуждение, способное овладеть сознанием миллионов людей, несет в себе осколок великой же истины. И, как писал гениальный русский философ Вл. Соловьев, именно этим отблеском истины, или, добавим, односторонне и искаженно понятой истиной оно и привлекает людей, заставляет их отстаивать это заблуждение и даже бороться за него, не боясь жертв. А иначе, если признать, что наряду с абсолютной истиной есть и абсолютная ложь, то мы придем к позиции
Итак, смею считать, что любая значимая философская школа, известная из истории философии, имеет, так сказать, непреходящую часть своего содержания. Любая значимая философская школа производит своего рода философское открытие, без учета которого в дальнейшем уже невозможно профессионально рассуждать о философских проблемах. Другое дело, что такие открытия, как и любые другие, например, географические, сплошь и рядом бывают переоткрытиями, но это уже не суть важно: если цивилизация прочно забыла о некоторой древней истине, то ее переоткрытие, ее провозглашение на языке иного времени и иной культуры, тождественно открытию. Таким «философским открытием» у Канта, например, был тезис об активности познающего субъекта, о том, что мы не только отображаем мир в сознании, но и в самом акте познания создаем свой, сугубо человеческий мир. Марксизм, как уже говорилось весьма влиятельная и значительная школа современности. Если некоторые доморощенные «антимарксисты» резко оспаривают это, то лишь потому, что они судят о марксизме по его вульгарным изложениям в советских учебниках, и, увы, ничего толком не знают ни о самом Марксе, ни о его разнообразнейших последователях от Бернштейна и Люксембург до современных Фромма и Жижека. Впутываться в полемику с этими господами у меня желания нет, я лишь укажу им, что не стоит стремиться «быть святее самого Папы», им бы следовало почитать, с каким пиететом западные антимарксисты Рассел, к примеру отзываются о Марксе.
В чем же состояло философское открытие марксизма? На это вопрос в двух словах ответить трудно и вряд ли нужно, тем более, «упростителей», сиречь вульгаризаторов Маркса и без меня хватает. Поэтому постараюсь ответить развернуто, не боясь длиннот.
Начну, с того, что до Маркса люди считали, что историю делают отдельные социально активные индивиды и уж во вторую очередь совокупность действий всех живущих на земле в данный момент людей (при этом, не играет значительной роли, признавалась ли история реализацией Промысла Божьего или относилась на счет свободной воли самих людей, если опустить непосредственное вмешательство Бога в историю то есть чудеса, которые даже по мнению тех, кто в них верит, совершаются редко, Промысел Божий действует через земных людей). А поскольку человек прежде всего, существо разумное, то эти действия
Не надо, кстати, думать, что речь идет о некоем устаревшем, давно исчезнувшем воззрении. Обыватель остается его приверженцем до сих пор, даже если этот обыватель имеет вузовский диплом и «изучал»
Маркс же представил ситуацию совершенно иным образом. Прежде всего он указал на тот очевидный факт, что каждое поколение, приходя в мир, уже застает определенные материальные и духовные условия, которые были созданы в ходе деятельности предыдущих поколений. Люди могут не осознавать этого, но тогда они не будут осознавать своей ограниченности, своих истинных возможностей и перестанут быть реалистами. Это еще не само «философское открытие» Маркса, а лишь вступление к нему, однако, наш обыватель независимо какой: сидящий дома перед телевизором или заседающий в правительстве не в состоянии понять, увы, даже этого. Стал же неумный, хотя и начитанный и умеющий важно надувать щеки обыватель Е. Т. Гайдар в евразийской, наполовину азиатской стране, которая имеет тысячелетние традиции социального солидаризма, насаждать модели, сконструированные из обрывков западных либеральных теорий и постулатов вульгарного марксизма, и рассчитанные на подобное западному атомизированное общество рациональных эгоистов! Что это, как не обывательская самодовольная похвальба: «что хочу, то и ворочу!»? И не возражать, у меня на вооружении «научная концепция»! Поэтому хочу прикажу кукурузу в зоне вечной мерзлоты сеять! По новейшим агрономическим инструкциям! А хочу прикажу капитализм
Но если бы Маркс остановился только на этом, он прослыл бы наблюдательным и остроумным политическим писателем, но никак не великим философом. Маркс же пошел дальше и ввел понятие «общественное бытие». Современный отечественный